Глеб Успенский - Письма с дороги
Таким образом, обилие всевозможного рода "дел" не подлежит никакому сомнению: дела эти кишат вокруг всех нас, кишат кишмя, заполняют всевозможные инстанции от самых низших до самых высших и повсюду требуют увеличения персоналов, увеличения денежных смет, даже расширения построек! — по крайней мере о расширении тюремных зданий знатоки дела поговаривают довольно часто; кроме всего этого, к существующим уже инстанциям, оказывающимся буквально заваленными делами, поминутно прибавляются новые учреждения и инстанции, новые расходы и сметы расходов, и к новому делу привлекаются новые массы деятелей. И если бы мы позволили себе предположить, что хоть одна сотая часть этих бесчисленных "дел" правильно и просто соответствует назначению тех инстанций, в которых эти дела делаются, то есть если бы мы предположили, что десятая часть этих дел делается для того, чтобы мне, отдельному лицу, и обществу, в котором я живу, было бы лучше, легче и разумнее жить на свете, так давно бы уж у нас на Руси были кисельные берега, медовые реки, и жили бы мы все в прекрасном саду, где растут золотые яблоки и поют райские птички. Но стоит нам от общего представления бесконечных хлопот о личном и общем благе, удручающих старые и вновь возникающие инстанции, перейти к действительной жизни какого-нибудь жилого человеческого места, положим, хоть современного губернского города или современной русской деревни, чтобы тотчас же убедиться в существовании двух чрезвычайно тяжких явлений: во-первых, в полной безжизненности житейских отношений и, во-вторых, в нравственной тоске, в томительной скуке жизни того большого круга интеллигентных людей, которые наполняют местные инстанции и, повидимому, хлопочут не для чего иного, кроме благообразия и упорядочения жизни. Деятели томятся, тоскуют, скучают, стремятся как-никак размаять свободные от занятий часы, а общественная жизнь, несмотря на обилие хлопот и деловой суеты, которыми завалены эти скучающие деятели, идет так, что как будто еще и в помине не было каких бы то ни было инстанций, обязанных заботиться об ее благообразии.
2Имея намерение в настоящем письме коснуться именно этого непривлекательного, томительного и вообще неблагообразного по результатам соединения хлопотливой деловой возни с тоскливым существованием интеллигенции и полною заброшенностью действительных, живых общественных нужд — соединения, которое характеризует переживаемую нами теперь минуту, — не могу не сделать небольшого отступления и не рассказать одного моего очень простого разговора с одним крестьянином об очень простом, но действительно человечески-необходимом и человечески-справедливом общественном деле. Быть может, разговор об этом маленьком деле даст мне возможность лучше разобраться в той большой суете, о которой идет речь. Крестьянин, с которым у меня случайно вышел простой разговор о простом и не громком деле, был старик-каменщик; на своем веку он исходил никак не менее пол-России; немало поработали его руки при постройке церквей, домов, казарм. Рассказывая об этих работах и о трудах, в которых он провел жизнь, старик не рассказал мне ничего особенно любопытного: расчеты, харчи, хозяева… Но оказалось, что в этой трудовой и однообразной жизни было одно такое воспоминание, которое оставило в нем самое приятное и вместе с тем сложное впечатление. Воспоминание это относилось к постройке в одном из уголков южной России новой немецкой колонии. Пока он рассказывал мне историю своей долгой рабочей жизни и заработка, никаких, повторяю, иных воспоминаний, кроме воспоминаний только о заработке, не возникало в воображении старика; но едва только речь зашла о постройке этой немецкой колонии, как тотчас же что-то приятное, светлое проекользнуло в памяти рассказчика, зазвучало в его голосе, засветилось в его лице. Постройка "колонии" была для него не только заработок, не только работа рук, но как будто бы такое хорошее дело, вспоминая о котором радуешься, что мог приложить к нему свои руки, что мог в нем участвовать.
— Уж так-то хорошо, так-то искусно надумано! Даже и слов не подберешь, как уж и похвалить-то! Вот какое благовидное дело сделалось!
По рассказам старика, старая немецкая колония, почувствовав излишек населения и видя, что в ее среде выросло уже новое здоровое поколение мужчин и женщин, имеющих все права жить вполне самостоятельно и независимо, чтобы удовлетворить этой совершенно законной, совершенно простой, человечески-понятной и уважительной потребности молодого поколения, купила огромный лоскут земли, выстроила на нем сразу целую улицу каменных домов со всеми необходимыми в хозяйстве приспособлениями и службами, сразу "сыграла" тридцать свадеб и сразу же "отсадила", как рой, в новый со всеми возможными удобствами устроенный улей. И все это сделалось благодаря самому простому и вполне человечески понятному обычаю колонистов, вследствие которого в тех семьях, где много сыновей, только старший сын считается наследником отцовского имущества, а все последующие хотя и живут до возраста в отцовском доме, но считаются уже работниками, то есть за свои труды в отцовском доме — труды, несомненно увеличивающие отцовский достаток, — получают обыкновенную заработную плату. Эта заработная плата не выдается, однако, на руки детям, так что они живут в отцовском доме, вовсе не чувствуя себя нанятыми батраками, а вся сполна вносится в общественную кассу, и вот из сумм-то этой кассы и получаются те могучие общественные средства, которые дают возможность ежегодно устраивать, сажать на собственное хозяйство подрастающие молодые пары, сначала помощью покупки в той же самой колонии свободных и никого не стесняющих участков, а со временем, когда не оказывается возможным обойтись наличными средствами, большие общественные суммы, добровольно и сознательно вложенные в общую кассу каждым отдельным домохозяином, дают возможность, без всякого ущерба или обременения существующих хозяйств, отсадить на новые места и в новые жилища сразу целый новый молодой выводок. Этот выводок, при помощи тех подростков, которых не поглощают семьи старой колонии и которые в новой примыкают к новообразовавшимся хозяйствам как работники, то есть люди, имеющие быть впоследствии также хозяевами, начинают жить трудами рук своих, еще более увеличивая общественные средства разрастающейся колонии и давая ей возможность на эти средства улучшить свой внешний вид, строить церковь, школу, мостовую, водопроводы, даже гулянье, вокзал для танцев.
— И так-то я, — говорил старик, — в ту пору на них любовался да радовался: кажется, в жисть свою такого мне не было удовольствия! Уж так-то хорошо, да весело, да благородно! Ну, скажите на милость, ну что, ежели бы не отсаживать выводков-то, а держать их, вот как в наших горьких местах, в тесноте, ведь что бы это было?. Ведь мы видим, как в наших местах-то из-за этой тесноты-то слезы льются… Буду я говорить так, что, положим, вот хоть у меня три сына, и все три сына женатые. Работают они в доме все, и достояние в доме всеобщее, а ведь работа работе не ровная, и каждый свою работу знает. Каков есть кусок сахару, а я вижу, сколько в нем моего поту есть и сколько братниного; я уж знаю, кто мой угол у куска-то у сахарного откусил, — молчу, а сам себе думаю: "ишь, мол, кто моими-то трудами лакомится!" Да окроме этого я человек женатый, у бабы у моей свой характер, ведь мы хотим жить своим домом, своим хозяйством, по своему характеру; моей бабе милы ее ребята, а братниной жене, предположим, они не милы; у самой-то у ней нет детей, а на моих она работать не хочет. Ну как же тут, в тесноте-то, соблюсти себя в тишине да в любви? Только и есть, что молчат все друг про друга да друг при друге, да боятся стариков, пока живы да строги. Только одним страхом и прищемлены кучей жить… Тут на каждом шагу из-за одних баб чего натерпишься. Кажная баба, ведь она еще больше нашего хочет жить сама по себе; она все на свою мерку меряет, ей все надо, чтоб по ейному вкусу было, по Авдотьиному, а не по Марьиному или по Матрениному… А где же тут в котле-то со своим вкусом уместиться так, чтобы чужой не мешал? Ведь и Марья и Матрена тоже только в свой вкус веруют, ну и идет шипучее зло… Пока что боятся родителев, копят злобу потихоньку, терпят, а придет невтерпеж, начнут делиться — и растащат большой дом по мелким кускам. Разбредутся по хибаркам прямо на хлеб да на квас. Поди-ка избу-то заведи, поди-ка со скотиной-то справься! А тут, глядишь, ребенок родился, а там, глядишь, корова пала, помочи нет ниоткуда! Вот и бьется человек день и ночь из пустова… "Сем-ко, думает, пойду на фабрику, поправлюсь; принесу денег, все исправлю!" Пойдет на фабрику-то, а там, глядишь, и пить выучился, а то так и совсем распьянствовался со скуки по дому-то… А со скуки по бабе по своей, глядишь, и связался с какой-нибудь мадамой на чужой стороне, да заболел, да домой-то воротился и пьяный и больной, и жену-то в болезнь вогнал, а наконец того, с горя, да с нужды, да с неудачи и вовсе пропащим человеком сделался… В деревне ослабеть недолго! Иной, ослабевши, пьет, а иной жену бьет, а иной и темными делами начнет заниматься: глядишь, и поймали у соседского амбара и в острог повели, а по улице по деревенской ребятишки его с мамкой со своей в отрепках пошли милостыню просить! Так вот как по нашим-то горьким местам бывает! Да как поглядел я в ту пору на этих тридцать-то свадеб, как они с музыкой, да с песнями, да с весельем в новое-то место шли, да как вспомнил наше мужицкое житье-бытье, так, веришь ли, так меня слеза и прошибла… перед богом! И ведь как тихо-то да благородно, так просто на редкость! Идут люди в свои дома, все это они сами выработали, покуда росли, никому ни в чем не запутавши, в ноги никому не кланяются, чтоб поверили рубль серебром примерно для начатия хозяйства, все у них свое, трудовое, и во всем своя воля! Так-то, братец ты мой, складно это у них, так-то благородно, чинно да весело, что вот уж сколько годов прошло с постройки-то, а как вспомню, так и сейчас побег бы полюбоваться на них! Право слово, побег бы!