Иван Рукавишников - Проклятый род. Часть III. На путях смерти.
Картину свою, «Последнего в роде», под потолок поднял. По всем стенам развесил большие листы серой бумаги. Углем, цветным мелом чертил, растирал платком. По комнате метался, прислушиваясь к шепотной буре слов искусителя. На диван широкий садился. Глядел кругом, на корабли несущиеся под гудящими парусами глядел, искал и пил вино из тяжелого бокала.
«Смотри, Антон! И твой корабль здесь будет. Хочешь за Дорочкиным кораблем гнаться? По синей, по синей воде. Только уж навсегда, навсегда. Не догонишь. Такова власть озера. Дорочкин кораблик за моим кораблем, а ты за Дорочкой. Хочешь так, милый брат? А мой корабль за чьим? Мой-то? Подожди, Антоша. Ты вот что лучше скажи: скучно нам с тобой без Дорочки? Или нет? Хочешь позову? Позову и приедет. Она добрая, Дорочка твоя. Но подождем. Теперь шутки дьявола, шутки дьявола».
И выискав там где-то за стеной таящееся, нужное и верное, срывался с дивана, подбегал и ударял углем и вызывал к жизни.
На отдельных листах большие, в полроста, терзались-томились живые кариатиды; руками манили, выгибались-мчались, к мертвому брюху корабля прикованные; обманывали себя, что по своей воле несутся-догоняют. А вот неверяще руки белые закрыли склоненное лицо. А вот руки к рукам, уста к устам в счастливой муке. Но мимо корабли. А этих вот счастливцев через миг раздавят несущие их корабли. Но не знают и пьют небесное блаженство встречи.
«Смотри, Антон. Вот твоя Дорочка. Плачет. Ты уж прости».
- Витя, ты с кем? Можно к тебе? Ну, пусти. Нам с Валей очень хочется посмотреть. Да открой же!
Молчал, сжав губы.
- Нахал! Валя, пойдем.
Перед обедом приехал Аркадьев. Важный старик чинно беседовал с дамами в гостиной.
- Да, mesdames, этот дом я посещал при том, при прежнем владельце, при господине Самсонове, при старике Самсонове. Не при сыне, а при отце, прошу заметить...
Важно оглядывал стены, воздерживаясь от похвал и замечаний, и не вставал с кресла, дивясь тому, что не выходит хозяин.
- А я вас помню. Вы по праздникам в лазаревскую церковь верхом приезжали. Мы, дети, вас злым дедушкой звали...
- Гм... Да, верхом, я всегда верхом. Я и ныне верхом, несмотря на мои семьдесят пять лет. Виктор Макарыч все ли здоров?
Вошел Виктор.
Томился. Торопил с обедом. За столом объявил мрачно, что получил пренеприятную телеграмму и нужно ехать в Богоявленское, а оттуда, быть может, в город.
Зоя испуганно на него поглядела, а Ирочка:
- Вот как? Ты стал деловым человеком?
На что важный Аркадьев промолвил:
- В деревне, сударыня, неважных дел нет. Помещик - это солдат на посту. И смены ему не полагается.
Под столом зашуршали юбки. Валя Ирочку толкнула ногой. Ирочка потребовала шампанского. Аркадьев, попытавшись задержать речь на молотьбе, потом на донских скакунах, перевел разговор на московские свои воспоминания. Впрочем скоро стал прощаться.
- Да-с, сударыня, старость не радость. А мне в седле трястись двенадцать верст.
- К чему вы себя мучаете?
- Привычка, сударыня. К тому же, не скрою: пример! Пример благой подрастающему поколению, кое, смею думать, очень и очень даже в таковом нуждается.
Уехал.
Виктор в окно крикнул:
- Рыжего мне! Да, да. Английское седло...
- Но, Витя, ты куда?
Быстро прошел наверх, кипя и злобой, и страхом.
- Антон! Там люди. Много людей. Чужие. Антон, к нам в гости стали ездить. Нас заставят балы давать скоро. Ты хочешь плясать, Антон?
И жуткими взорами оглядывал стены, ища на серых листах затертые чары одиночества и грезы.
- Но мы их обманем.
И стукнул стакан о подоконник.
- Пей, Антон, пей. За шутки дьявола выпьем, за новую мою картину. Шутки дьявола... Шутки дьявола...
С полу пачку бумаги взял. Свернул. Несколько листов со стены сорвал. Свернул. И ящичек взял. И пошел.
- До свиданья, милый.
В замке висячем ключ два раза щелкнул. Через двор прошел в контору.
С блуждающим взором, резким голосом, злым, приказывал конторщику:
- ...и никому. Слышите, никому. А Паше сказать, чтоб...
По двору скакал на рыжем коне. В окна дома глядел. Увидел Зою в окне. А в том мелькнули будто две...
Хлыстом ударил коня.
До мельницы лишь доехал. Повернул. По тропке вдоль оврага. Через малые ворота мимо скотного. На втором дворе рыжего сдал. Прошел во флигель через кухню.
Нежилая комната. Железная кровать за ширмой, тахта, обитая новым дешевым ковром, два стула, стол. На столе приготовлено вино, консервы.
Гневливый вошел. Быстро принялся разворачивать, развешивать листы. Скоро повеселел.
- Ловко мы их обманули? А, Антоша?
Но воскового не было.
- Не привык я без тебя, брат милый... Ну да скоро... Без хозяина они скоро... А я им буду телеграммы...
На тахту сел, искал, вглядывался в развешенные листы и находил опять нужное, верное, чаровное в сумеречном свете.
Большую лампу засветил под потолком. И не улетели чары. И тешила, как мальчика, выдумка. Из ящичка вынул угли, мелки, карандаши, сепию. И утонул в мучительном, в ликующем омуте.
Когда дрожащими руками наливал вино, на тахте сидя, слышал уже, как сторож бил в колотушку на огородах. Со стен мрачные глядели очертания скал, змеясь, разрываясь, обнажая перевернутые пласты изломов.
- Да, да. Гамма красного. Пурпуровые и желтые паруса. И красные скалы. Глинисто-красные, обожженные вековым огнем. И синяя-синяя вода. И белым кипят следы за кораблями. Белым по синему.
Пил вино и наслаждался тишиною и отдыхом, и ползли из стен новой комнаты незнаемой змейки одиночества и тоски.
Комната, где сидел Виктор, была синяя комната, та синяя лазаревская комната, где когда-то, лет тридцать ранее, пережили страшную ночь Федор и Вячеслав, Викторовы дядья. И тахта - та же тахта. Другое из мебели - все новое. Но и тахта и стены иной уже вид являли.
Змейки-чаровницы золотые одиночество пели и тайну. Казалось Виктору: вот уже его последняя картина. Но только бы ее успеть завершить. Захваченный объятиями ныне рожденных образов, не мог вспомнить, что таковы же думы были и раньше при закипании вдохновения всегда.
И пил вино. И кружились змейки-чаровницы беззвучно, и быстрыми головками поглядывали на очертания злых скал и на живые кариатиды, и на их змеящиеся, на их томящиеся руки.
На нагих глядел Виктор, на свои сказавшиеся сны... Пил вино забвения. И утомленной руке тяжел был старый бокал чуть желтого хрусталя. Тишина отдыха отошла. Бурное беспокойство подступало к душе, как в стальные латы окованный призрак. Глядел на ту кариатиду, которая была Дорочкина душа. И еще на женские торсы глядел. И были то и близкие души, были и безымянные. Тоска рока стала тоскою страсти лишь. И к нему лишь, к Виктору, протянулись эти руки живых кариатид. И уста их лишь его уст искали.
Мокрый лоб отер. Встал. В стенку постучал условным стуком. Тотчас же вошла Паша.
- Звали, Виктор Макарыч?
- Позировать. Разденься.
За ширмой молча раздевалась. Томительную беседу вел Виктор с душами, витающими над синей водой, над синей-синей.
Подошла Паша, чуть пониже высокой груди держа скинутую рубашку.
- Одеялом можешь! До пояса,
И нахмурился, и морщина у рта.
На коврике стоя, выгибала руки, послушная велениям рук господина.
К кариатиде Дорочкиной души подступил, чуть трепеща.
Смотрел на Пашу и вспоминал Дорочкино. Перерисовал линию спины. Мешали, во взоры кидались те, другие, кариатиды. Тогда рисовал души. Ничьи. А сейчас кричали:
«Я Юлия».
«А я Зоя. На меня посмотри!»
«А я - я Дарья. Я Даша. Когда-то Дашей была. Для кого? И меня пожалей. На мое вянущее тело взгляни. Взгляни, пожалей».
А стыдливая Дорочка закрывала лицо. Зоя же опять кричала:
«Меня! Меня! Гляди на меня и люби меня. Возьми. Ведь ты не знал меня».
Ленивою стала рука, И глаза, насмотревшись на Пашу-Дорочку, хотели иного. На тахту сел-повалился, жестом приказав Паше не менять позы. Сквозь бокал, наполненный вином, глядел-сличал. И томила жажда любви. Вспоминались души. Живые, залетели сюда, в новую, в чужую, в одинокую комнату.
И родные все были. И пели хором псалом.
- Паша? Почему Паша? Паша добрая, и ничего ей не надо. Да, и Паша натурщица.
Змейки-чаровницы кружились, засматривая головками на живые кариатиды. Кричали, к нему, к Виктору рвались живые кариатиды. На тахте сидя, гладил свои волосы.
- Паша. Оденься, позови Ольгу.
Не сразу ответила:
- Ольга на деревне.
- Позови!
- Ольга отошла от нас. Она и не придет. Ночь теперь, Виктор Макарыч.
- Позови. Иди, позови!
- Не пойдет Ольга. И к чему она вам?
- Рисовать надо. Двух.
И Виктора лицо исказилось тоской. И ладонью закрыл глаза. И легче тогда стало лгать. И закричал:
- Позови Ольгу! Позови Ольгу! Иди, иди...
- Да не пойду же. Не позову. Не пойдет она. Чего срамиться...
- Двух мне надо. Двух. Два жеста. Как две души друг другу в глаза заглянут... Да, да, как заглянут, когда он здесь, близко... Когда любовь их между ними...