Николай Лесков - Детские годы
- Да, я это знаю: Катерина Васильевна уже приходила ко мне с этим великодушным предложением.
- Что же: вы, конечно, едете?
Но Христя вдруг вся вспыхнула от этого невинного вопроса и проговорила:
- С какой же это стати?.. Напротив, я вовсе не еду: на мне еще не лежит крепостной обязанности исполнять все, что нравится вашей maman.
Этот тон и грубая форма ответа до того смутили меня, что я начал извиняться за мой вопрос и потом нетвердо проговорил:
- Поверьте, Христя, maman, вероятно, никак не думала вас огорчить этим предложением: я думаю, что ей только хотелось соединить свое удовольствие с удовольствием, которое эта поездка могла принести вам... Вы ее извините: она добрая.
- Очень добрая, только обо всем у Филиппа Кольберга спрашивается, перебила Христя с тем же худо сдерживаемым азартом.
Это имя прозвучало для моего слуха каким-то страшным глаголом и мучительно отозвалось в моем сердце: я хотел броситься на Христю... и не знаю, что сделать с нею, но потом сдержал себя и только взглянул на нее с укоризною. Христя, конечно, поняла мое состояние и поспешила поправиться.
- У Катерины Васильевны самое главное дело во всем этом поступить великодушно и написать об этом Филиппу Кольбергу.
Я молчал и нетерпеливо мял в руках мою фуражку.
Христя продолжала тоном, который зазвучал еще мягче:
- Вы разве не знаете, что все, что делается с людьми, которые имеют счастие пользоваться каким-нибудь вниманием вашей maman, должно быть во всех подробностях известно какому-то господину Филиппу Кольбергу? Вы его знаете?
- Не знаю.
- И я не знаю; а между тем он есть, он существует - и правит и вами и мною.
- Я знаю только то, что моя мать в переписке с человеком, носящим имя, которое вы сейчас назвали... но что мне за дело до того, о чем эта переписка? Я моей матери не судья.
- О боже! Да ее не в чем и судить!.. Успокойтесь, друг мой, я понимаю, что я говорю с сыном о матери! И потому-то я так и говорю, что я знаю, что Катерина Васильевна не может быть судима: она превыше всякого человеческого суда, но...
Христя развела руками и, вздохнув, добавила:
- Но не слушайте меня, пожалуйста, я говорю вздор, потому что мне тяжело.
- Что же вас тяготит?
Христя пожала плечами и, вновь схватив свою на минуту отброшенную работу, тихо уронила:
- Так... сама не знаю... Людям, пока они живы, тяжко с ангелами.
И она, прилегши лицом к шитью, начала откусывать нитку, а сама плакала и горела.
Я глядел на нее и перестал сердиться.
"Что же, - думалось мне, - она говорит то самое, что не раз против воли вертелось в моей собственной голове: моя maman превосходная женщина, но она так высока и благородна, что с ней именно тяжело стоять рядом".
- Ее превосходство как-то давит меня, - проговорила в это время, словно подслушав мою мысль, Христя.
Я встрепенулся.
- Меня, меня, одну меня! - повторила с ударением, стянув узелок, Христя. - Это не может касаться никого другого, кроме меня, потому что я... презлая и прескверная.
Она вздрогнула и замолчала.
- Maman вовсе вас не считает такою и очень вас любит, Христя.
- Знаю.
- И потому она к вам участлива, может быть, более, чем вы хотите.
- Знаю, все знаю, и я совсем не участием тягощусь: оно мне дорого, и я люблю ее... но...
- В чем же дело?
Христя вся вспыхнула и, быстро сбросив на пол работу, вскочила с места - и, став посреди комнаты, закрыла глаза, не ладонями, а пульсами рук, как это делают, плача, простонародные малороссийские девушки.
- Все дело в том, - воскликнула она, - что я люблю, люблю без разума, без памяти люблю!..
Эти слова были вместе вопль, стон и негодование души, не одолевающей силы своей страсти.
- Меня надо не жалеть, а... проклясть меня! - заключила она, дернув себя за волосы, и упала головою в угол кресла.
XXIX
Я, разумеется, поняв, что речь, сделав такой рикошет против воли автора, касается не любви Христи к моей maman, а чувств ее к другому лицу, сказал:
- Христя! милая Христя!.. прошу вас - успокойтесь! Может быть, все устроится.
С этим я подал ей воды, которой она выпила несколько глотков и, возвратив мне стакан, поникла головою на руку и, крепко почесав лоб, проговорила:
- Ничто не может устроиться: я сама все расстроила.
- Зачем же вы расстроили?
- Так было надо: ваша maman все знает. Так было надо... и я о том не жалею; но когда мне по нотам расписывают: как это надо терпеть, - в меня входит бес, и я ненавижу всех, кто может то, чего я не могу... Это низко, но что с этим делать, когда я не могу! Я им завидую, что они дошли до того, что один пишет: "Gnaedige Frau" {Милостивая государыня (нем.)}, а другая, утешаясь, отвечает: "Ich sehe, Sie haben sich in Allem sehr vervollkommnei" {Я вижу, что вы во всем очень усовершенствовались (нем.)}.
Христя произнесла обе эти немецкие фразы с напыщенною декламациею, с какою говорят немецкие пасторы и актеры, и, нетерпеливо топнув ногой, докончила.
- А я родом не така! Да, я не такая, я этого не могу: я оторвала от сердца все, что могла оторвать; а что не могу, так не могу. Отказаться можно, а перестать любить нельзя, когда любится.
- Это правда.
- Ага! вот то-то и есть, что правда! А любишь, так никак себя и не усмиришь.
- Да и не усмиряйте.
- Да я и не стану. О, вы мне поверьте! - добавила Христя, неожиданно улыбнувшись и протягивая мне руку: - вы непременно будете несчастный человек, да что же! - это и прекрасно.
Я рассмеялся.
- Да, так, - продолжала Христя. - Да и о чем хлопотать: все равно и они несчастны. Они прекрасные люди, только немножко трусы: им все Erwagung {Здесь: осторожность, благопристойность, общественное уважение (нем.)} снится, а все это вздор; мы будем смелее, и пусть нас не уважают. Не правда ли? Если мы никому не делаем зла, - пусть нас не уважают, а мы все будем любить то, что любили. Так или нет?
- Право, Христя, не знаю.
- Вздор; убей меня бог, знает! - отнеслась она безлично с веселыми, вверх устремленными глазами, которые вслед за тем быстро вперила в мой взгляд и с комическою настойчивостью произнесла:
- Dites moi tout ce que vous aimez. {Скажите мне, что вы любите франц.}.
- Tout le monde {Весь мир - франц.}, - отвечал я.
- Ну а я этот tout le monde терпеть не могу: лживый, гнусный, лицемерный - ни во что не верит и все притворяется. Фуй, гадость! Я люблю знаешь кого?
Я кивнул головой.
- Да, - отвечала на этот знак Христя, - я его люблю - очень, очень люблю; а он скверный человек, нехороший, чепурной, ему деньги нужны, он за деньги и женится, но со мною бы никогда не был счастлив, потому что я простая, бедная... Да, да, да... он только не знал, как от меня отвязаться... Что же, я ему помогла!
- Я это знаю, как вы сделали.
- Знаешь?!
- Да.
Я рассказал ей, как подсмотрел и подслушал ее разговор с Сержем.
- Ну да, - отвечала она спокойно, - я все ему соврала на себя. Никого я, кроме его, не люблю, но это так нужно, пусть его совести полегчает. Ему нужно... Он не может не жить паном - и пусть живет; пусть его все родные за это хвалят, что он меня бросил. А они врут, бо он меня не бросит; бо я хороша, я честная женщина, а его невеста поганая, дрянная, злая... тпфу! Он не ее, а меня любит, да, меня, меня, и я это знаю, и хоть он какой ни будь, а я все-таки его люблю, и не могу не любить, и буду любить. И что мне до всякого Erwagung? Тпфу!.. я над собой вольна и что хочу, то и сделаю.
Я несмело спросил: что такое она хочет сделать? Но Христя молча улыбнулась и, сделав гримаску, сказала:
- Вот я яка!..
Она обращалась со мною странно: вполовину как с ребенком, лепету которого не придают большого значения; вполовину как с другом, от которого ждала сочувствия и отзыва.
Эта откровенность после пасмурной речи, которою начался наш разговор, увлекала меня за Христею в ее внутренний мир, где она жила теперь вольная, свободная и чем-то так полно счастливая, что я не мог понять этого счастья.
- Полно же, слышите вы: годи нам журитися - пусть лихо смеется!.. Он женится... он женится, - повторила она как бы с угрозою и, стукнув рукою, добавила: - а ко мне вернется.
Этот вечно памятный мне разговор с Христей, который она вела со мною под тягостнейшими впечатлениями своей неласковой доли и притом незадолго до катастрофы, которую пророчески назнаменовала себе, произвел на меня такое сильное впечатление, что когда я пришел домой, матушка, сидевшая за писанием, взглянув на меня, спросила:
- Ты видел Христю?
- Да, maman.
- Что с нею?
- Кажется, ничего.
Maman вздохнула, хрустнула тонкими пальцами своих рук и приказала подавать мне обедать, сама не села за стол, но продолжала писать.
"Конечно, к Филиппу Кольбергу, - подумал я, впервые сидя один за обеденным столом. - Верно, Христя с матушкою говорила еще откровеннее, чем со мной, - и вот эта теперь все описывает. Что это, в самом деле, за странная переписка?"
Я уже в глубине души словно смеялся над этою перепискою - и, получив на другой день конверт со знакомою надписью, подумал, что если в самом деле матушка заботится о том, чтобы всех, кого она любит, воспитывать и укреплять в своем духе, то она едва ли в этом успевает. По крайней мере Христя серьезно шла бунтом против ее морали, да и я чувствовал, что я... тоже склонен взбунтоваться.