Александр Амфитеатров - Уголовная чернь
— Очень радъ васъ видеть!.. заговорилъ онъ, пожимая мою руку своею нездоровою, холодной рукою — точно лягушку доложилъ мне на ладонь. — На радости свиданія не выпьемъ-ли коньячку?
Мне не хоте лось пить съ нимъ. Отказался.
— Жаль… очень жаль… — засоболе зновалъ онъ, — я васъ хотелъ-бы распросить… и вамъ-бы хоте лось разсказать… а безъ коньячку-то я не очень… пороху въ голове не хватаетъ… ха-ха! «Укатали сивку крутыя горки».
Онъ не то засме ялся, не то закашлялся. Гляжу я на него: и жалокъ онъ, и сме шонъ, и гадокъ, и… грустно какъ-то становится: ведь двадцати пяти летъ нетъ малому, а уже калека.
— Что-жъ это горки такъ скоро васъ укатали? — спрашиваю. — Что вы поде лывали, чемъ занимаетесь?
— Чемъ? Живу!
— Да и я живу, и другой, и третій, и пятый — десятый — все живутъ… Занятія-то ваши какія?
— Жизнь — и баста. La vie. Ну, и eau de vie тоже… Мамаша моя померла. Сорокъ тысячъ мне оставила. Ну… вотъ я и живу. Деньги-то есть. Есть еще порохъ въ пороховнице. А вотъ спина болитъ и вижу плохо. Это уже скверно.
— Женаты или еще гуляете?
— Какъ вамъ сказать, — и да, и нетъ… Меня, видите-ли, угораздило сде лать огромную глупость. Въ девятнадцать летъ меня окрутили… пошло окрутили!.. Простая женщина… вдова… за тридцать… ну, мальчишество, дикость! Я, ведь, безъ удержа — человекъ съ темпераментомъ. Когда темпераментъ заговоритъ, — все на карту!.. Влюбился — успеха никакого. «Женись, — тогда твоя на веки». — Жениться? Ахъ, сде лайте одолженіе! кто-же въ нашъ цивилизованный векъ сте сняется этою формальностью?.. Погорячился — и «Исаія ликуй»! А? Каково? Мне — девятнадцать, а ей за тридцать… не дурно? Натурально, черезъ неделю остылъ. Разстались, плачу ей тамъ сколько-то въ ме сяцъ… Ну, а теперь я опять немножко женатъ. Вне онаго, но какъ-бы въ ономъ. Знакомить васъ не стану. Она не изъ общества… даже очень не изъ общества — да что-же! Ведь я и самъ, въ сущности, — какое я общество? Вы вотъ говорите со мною, а я чувствую, что вы меня презираете.
— Что вы! Съ какой стати? И не думаю.
— Ну, такъ сожале ете. А что хуже — не знаю. И такъ всегда, когда я связываюсь съ приличными людьми… И имъ со мною скучно, и мне съ ними скучно… Я ведь нигде не бываю! Омонъ да буфетъ оперетки; оперетка да буфеть омоновскій. У Яра сидишь — кофе съ финь-шампань пьешь, съ знакомыми пе вицами о чувствахъ разговариваешь… Сюда меня «моя» затащила. Надоелъ ей Омонъ, оперы захотела. Сидитъ — слушаетъ, восторгается, а я вотъ коньякъ въ буфете пью. Ихняя сестра иной разъ это любитъ — быть въ приличномъ месте и воображать себя приличной женщиной. А мне что-же? Пускай! Отъ слова не станется! «Чемъ-бы дитя ни те шилось, лишь-бы не плакало». Знаете, когда женщина плачетъ — это несносно. Это мне нервы разстраиваетъ и грудь сушитъ. Я человекъ впечатлительный. Ведь мы, декаденты… Вы не удивляетесь, что я себя декадентомъ зову?
— Нетъ, отчего-же? Слово модное. Да и притомъ отъ него, ведь, тоже «не станется».
— Да-съ… а кличка хорошая, со звукомъ… И затемъ: ежели человекъ безъ опреде ленной стези въ жизни, надо-же ему какъ-нибудь называться?
— Совершенно справедливо. Такъ что-же «вы, декаденты»?
— Мы, декаденты, не характеромъ живемъ, а темпераментомъ: все на себе рефлексами переживаемъ… Ну, здоровьишко-то, глядь, и трещитъ! А здоровьишко у меня подлое, — да бабы и fine Champagne еще сюда припутались… Сердце скверно работаетъ… того гляди, капутъ кранвенъ!
— Да оно и лучше, знаете, — заговорилъ онъ после не которой паузы, — это, что я вижу предъ собой? Я живу широко, люблю жить. А долго-ли такое житье можетъ продолжаться? Сорокъ тысячъ въ наше время не деньги…
— Сорокъ-то тысячъ не деньги?!
— Деньги, когда ихъ тратятъ на дело. А для настоящей жизни — то есть, какъ я понимаю, — какая-же это сумма?.. Я вотъ всего семь ме сяцевъ какъ вступилъ въ права насле дства, и уже одиннадцати тысячъ нетъ… тю-тю!.. Одиннадцати тысячъ! Это по скольку-же выходитъ въ ме сяцъ? А она недовольна, бранитъ меня скрягой, говоритъ, что у насъ обстановка хамская, что она такъ не привыкла… Что-же, — она права. Я ее у князя У. изъ-подъ носа выхватилъ, а раньше она при банкире одномъ состояла. А банкиръ-то убе жалъ въ Америку не съ однимъ милліономъ… а сколько ихъ хапнулъ до бе гства, о томъ исторія умалчиваетъ и сле дователь не досчитался. Но сколько-бы ни хапнулъ, растрачивать ихъ помогла ему не кто другая, а моя. Это — школа. Вотъ разоряюсь… Завтра ставлю ей всю мебель новую. Нечего де лать-то: любишь кататься, люби и санки возить. Все для нея! Все! Грр-рабь, но люби! Ну, васъ это интересовать не можетъ… простите за болтовню… Имею честь кланяться!
— Какъ ты знакомъ съ N? — спросилъ подошедшій пріятель-репортеръ.
Я разсказалъ.
— Училъ, брать, его когда-то…
— Могу сказать: выучилъ!
— А что?
— Изве стно что: кандидатъ на скамью подсудимыхъ. Года не пройдеть, какъ попадетъ въ окружной судъ на гастроли.
— Ты думаешь?
— Что тамъ думать?.. Наве рное знаю. Ты смотри: те льце у него слабенькое, а пьянство великое. Воли никакой, а распущенности — сколько хочешь. Характера нетъ, а темперамента достаточно. При этомъ влюбленъ въ такую акулу…
Онъ назвалъ мне по имени общеизве стную зве зду demi-monde'а.
— Она — денежное объе дало. Сколько ей ни выложи, все съе стъ и еще попросить. Самый скверный типъ продажной женщины. Те, которыя копятъ, хоть после довательно, понемножку грабятъ; отъ нихъ человекъ хоть въ рубашке уходить. А эта — бездонная бочка: одной рукой возьметъ, другою вышвырнетъ за форточку. Ей сорока тысячъ мало на одинъ зубокъ. Слопаетъ она все, что можетъ слопать, а затемъ въ лучшемъ виде выставитъ этого молокососа отъ себя вонъ. А ведь онъ, идіотъ, воображаетъ, что она въ него тоже влюблена… Арманъ и Маргарита Готье этакіе! Хоть-бы съ зеркаломъ посове товался. Въ этомъ-то воображеніи и трагизмъ. Была влюблена и выставила, — значитъ, изме нила… Измена? Га! Тысяча пушекъ и четыреста мортиръ! Крови, Яго, крови!.. Очень меня интересуетъ одно сомненіе: прямо-ли онъ ее пырнетъ, безъ всякихъ предварительностей, или-же сперва… за подлогъ будетъ судиться? А ужъ это такъ или иначе, съ предварительнымъ подлогомъ или безъ онаго, но пырнетъ — это будь спокоенъ! Верь на сове сть. Этакіе-то вотъ мозгляки, съ коньякомъ вме сто крови въ жилахъ, и пыряютъ! Потому-что здоровый, крепкій, человекъ, съ основательнымъ разсужденіемъ, съ характеромъ, съ нервами, не разстроенными какъ фортепьяно уе здной барышни, — всегда суме етъ разобраться въ бабьемъ вопросе. Коли съ нимъ случится любовное несчастіе — онъ перенесетъ адскую муку, прежде чемъ покуситься на какую-нибудь кровавую пошлость. Помнитъ, что у него живая душа и у «нея» надо загубить живую душу. Ревностъ здоровыхъ людей темъ и ужасна, что имъ не хочется ей поддаваться, а приходится. Они всею душою рады уце питься хоть за что-нибудь такое, что разсе евало-бы ихъ сомненія, давало-бы логическое право не ревновать, а, сле довательно, и не наказывать. Ты возьми Отелло и возьми Позднышева. Отелло — здоровый человекъ, а Позднышевъ — новый типъ, выкидышъ культуры, «человекъ темперамента». Ведь Отелло такъ ловко обставленъ Яго, что у него не можетъ и оставасься никакихъ сомненій. Да и то «жаль, Яго! О, Яго, страшно жаль»! Разсвирепелъ, ре зать пришелъ, се кимъ башка де лать… и плачетъ! Алебастровую кожу пожалелъ! Потому-что убивалъ съ сознаніемъ, по праву и требованію всего своего характера и долга, а не наобумъ, не по первому клику минутнаго порыва. Потому-что считалъ себя обязаннымъ убить, а не потому, что убить хоте лось — нутромъ хоте лось, какъ Позднышеву. Знать, что де лаетъ страшное дело, не трагическіе фарсы разыгрываетъ. Здоровый человекъ отъ природы не ревнивъ; напротивъ, онъ дове рчивъ, — и ревность, для него боле знь, несчастье, котораго онъ больше всего на свете боится. Взять того-же Отелло: «ревность онъ не скоро ощутилъ, но ощутивъ, не зналъ уже преде ловъ». Пушкинъ прозорливо отме тилъ эту черту и у Вольтерова Отелло Орозмана, съ его глубоко-разумнымъ стихомъ:
Je ne suis point jaloux;
Si je letais jamais!
Эти-же людишки quasi-темперамента, эти Позднышевы, Кувшинскіе, Васильевы, Богачевы, мальчишки Крейзманы, Ивановы, Краузе и tutti quanti «наши симпатичные убійцы» — разве когда-нибудь надъ чемъ-нибудь задумывались? Они все шкурой принимаютъ и на все шкурой отве чаютъ. А шкура-то ободранная — нервы-то гольемъ видать. И чуть-что по этимъ нервамъ царапнуло, — шабашъ! «Не взвиделъ я света, — булатъ загремелъ, прервать поце луя злодей не успелъ»!.. Именно «света не взвиделъ» — отъ мгновенной, острой, физической… скорее, по крайней мере, физической, чемъ нравственной боли. Если бы онъ могъ хоть сколько-нибудь думать, хоть немного повертелъ-бы своими ограниченными и съ де тства попорченными алкоголемъ мозгами, то, можетъ быть, и поостылъ-бы… Совершилъ-бы преступленіе разве лишь тогда, когда, де йствительно, не остается другого выхода: пропадай ненужная жизнь! И моя и чужая! Но, ахъ, мозги-то не вертятся. Они привыкли думать медленно и поверхностно. Когда въ нихъ западаетъ что-нибудь глубоко и въ серьезъ, это для нихъ такъ необычайно, что не они управляютъ этими глубоко запавшими идеями, а, идеи покоряютъ себе ихъ, переполняютъ собой все мышленіе, всю психику бе дныхъ недоумковъ. Идея — мстить за измену, за оскорбленіе. Ну, и весь недоумокъ превращается въ ходячую машину кровавой мести. И палитъ, или пыряетъ. Однимъ преступникомъ больше. Его громятъ прокуроры, а защитники молятъ извинить его, какъ «продуктъ времени», не отве тственный за грехи порочнаго конца века, какъ отве тчика за пороки предковъ, плодъ вырожденія которыхъ-де онъ своею особою представляетъ. Въ ходъ идутъ среда, насле дственность, соціальныя причины… Говорятся слова умныя, слова громкія, слова кстати и полезныя, слова не кстати и лишнія. Особенно много словъ лишнихъ. Характеристики, психологическій анализъ. Андреевскіе, Карабчевскіе, Урумовы поте ютъ надъ Ломброзо и Мадьяномъ, роются въ Крафтъ-Эбинге, пріискиваютъ цитаты у Зола, Гаршина, Достоевскаго… Охота-же людямъ морочить самихъ себя, глядя на светь сквозь серьезныя гляде лки трагической маски! Какой тамъ психологическій анализъ?! «У Васьки, милый, не душа, а паръ», поучала меня въ де тстве моя нянька, когда я интересовался, пойдеть-ли въ рай душа моего любимца, се раго кота. Такъ вотъ и эти Краузе, Васильевы, Крейзмны, Кувшинскіе и Ивановы, думается мне, выродили свою бе дную душу до того состоянія, когда она перестаетъ быть душою и становится паромъ. Паромъ, надъ которымъ — безсильнымъ, безсмысленнымъ и безотве тнымъ — самовластно царятъ тело, отравленное пьянствомъ и развратомъ, избалованное потворствомъ каждой своей прихоти, каждому своему пороку, изне женное въ своей нервной распущенности до того, что «декадентъ» крикомъ кричитъ тамъ, где здоровый человекъ и не поморщится.