Николай Златовратский - Авраам
– Отчего же так? Какое от меня веселье?
– Так уж все как-то, привычка. Вот теперь выйдешь из избы, ан ты и тут… Мужики тоже толкутся, ребятишки. Все одно как голуби к жилому месту, так и мы к хорошему человеку. Посидишь с тобой, и приятно.
Странное впечатление всегда производят на меня подобного типа крестьяне. Это – тип уже вымирающий, как тяжелая, неповоротливая, созерцающая кенгуру австралийских лесов, погибающая в борьбе за существование с ловкими, пронырливыми хищниками новейших формаций. Он уже редок в подгородных деревнях, хотя в глуши встречается еще во всей неприкосновенности. Чем больше вы с ним знакомитесь, тем более нежные чувства начинаете питать к нему но вместе с тем в вашу душу забирается какая-то догадливая грусть. Неужели же суровый закон борьбы за существование всевластно царит и в человечестве? Неужели человек не пробовал противустать его ужасному, антигуманному проявлению?
Это было в половине августа. День смотрел как-то особенно весело. Весело смотрела и деревня, словно венком окружившая себя золотыми одоньями хлеба. Душевнее и веселее смотрели мужики. Но еще веселее и благодушнее смотрели они оттого, что нынешнее лето, не в пример прочим годам, бог накинул им лишних две меры на меру посева. Это показал им умолот с первого же овина. Такое неожиданное приращение благосостояния в хозяйстве неизбалованного человека наполнило его душу несказанною радостью, которую спешил он выразить заявлением признательности. Накануне вечером, когда старики собрались посидеть у житницы и сообщить друг другу результат первого умолота, дед Абрам заявил: «Помолиться бы надо!» – «Надо! надо! Нельзя не помолиться: когда в беде, так просим, а отлегло, так знать не хотим!» – подхватили умиленные мужики. Тотчас же стукнули по окнам, собрали сход и постановили «заказной праздник». И так был заказной праздник, который, собственно, состоял в том, что решено было не выезжать в поле. Утром сходили к обедне, а после обеда все занялись «по домашнему обиходу» и приготовлением к началу посева.
Дед Абрам сегодня был особенно благодушен и, в умилении, постоянно крестился, когда заходил разговор об урожае нынешнего лета. Крестился и Антон, крестилась и Степанида. Мы не можем составить себе и приблизительного понятия о глубине той признательности, которая наполняет душу крестьянина при сравнительно ничтожном успехе его полевых трудов. Для этого необходимо быть таким же истинным хлебопашцем, каков был Антон.
После обеда мы все собрались у избы и весело глядели на желтые бока холмов, с которых была снята благодатная жатва и по которым теперь, картинно раскинувшись, лениво паслось стадо.
– Вишь, какие перезвоны от стада-то несутся! – заметил Антон, когда донеслись до нас, среди невозмутимой тишины, охватившей деревню, малиновые звуки от колокольцов и бубенцов, навешанных на шеях коров. Антон широко улыбнулся и посмотрел мне в лицо с детским ожиданием сочувствия к его словам.
– Хорошо будет теперь скотинке, благодарение богу! Травы собрали впору, соломы вдосталь будет… вздохнет! Вес вздохнут – и люди, и скотина! – заметил с своей стороны дед Абрам. – И чего ж больше надо?.. Ничего больше це надо, как только вздоху! Ежели полегче вздохнул – тут тебе и счастье!
– Ежели теперь вздохнул легко, всю зиму легко продышишь, – вставила свое слово и Степанида и вдруг вся зарделась.
Степанида была до того молчаливое, всепоглощенное физическою работой существо, что редкие фразы, которые приходилось ей говорить, помимо отношения к хозяйству, бросали ее в краску, в особенности при посторонних людях.
Так наивно-благодушно беседовали мои хозяева, предвкушая ту невеликую сумму довольства, которая вся исчерпывалась словами: «Только бы нам вздоху – тут и счастье!»
В конце деревенской улицы вдруг показалось облако пыли, послышался рев коровы и скрип тяжело нагруженного воза. Пыльное облако разрасталось все больше и больше и, наконец, чуть не столбом поднялось над деревней.
– Эк напустил какую тучу! и поселенье наше все утопил! – сказал дед, всматриваясь в облако из-под ладони. – Кто бы это такой? Надо думать, прасол.
Дед поднялся и вышел на середину улицы.
– Антон! глядь-кось ты, что-то мне мерещится, будто наши это…
И Антон стал всматриваться.
– Платон Абрамыч и есть!
– Господи помилуй! Что за оказия! всем домом снялся! – проговорил дед, когда воз почти уже подъехал к нему. – Что так? – спросил он Платона Абрамыча, в недоумении поглядывая на воз.
Платон Абрамыч – низенький, коренастый, краснощекий, с русою бородкой, в розовой ситцевой рубахе, в картузе и больших сапогах, сплошь покрытых серым слоем пыли, – шел вблизи лошади и нервно дергал ее постоянно вожжами. В ответ деду он только отчаянно махнул рукой и, сурово хлестнув лошадь кнутом, остановил ее у ворот Абрамовой избы. Но в то время, как Платон Абрамыч собирался отвечать, с возу вдруг скатилась рыхлая, с большими грудями, уже довольно пожилая женщина, в ситцевом платье, и, истерически рыдая, поочередно припадала к груди деда Абрама, Антона и Степаниды. Сквозь ее рыдания только слышно было, что: «Милые! родные наши! Нищие мы, нищие! Милый тятенька! Родной Антон Абрамыч! Голубушка Степанидушка, невестушка дорогая! Не покиньте, не оставьте сирот горьких!» – причитала она и снова по очереди начинала припадать то к одному, то к другому из них. Я встал и отошел в сторону, так как заметил, что горе этой женщины, по-видимому, было настолько велико, что для излияния его ей недостаточно, казалось, было грудей родственников, и она выражала уже намерение броситься и к моим ногам. Между тем Платон Абрамыч уже ввел лошадь с возом, наверху которого сидел мальчик, а сзади были привязаны корова, телка и коза, под навес двора, и на рыдания его супруги начала сходиться вся деревня.
Я ушел к себе и из отрывочных фраз, долетавших до меня со двора, мог наконец узнать, что сегодня утром Платон Абрамыч погорел.
Не прошло и получаса, как ко мне вошел Платон Абрамыч, уже в вытертых насветло сапогах, умытый и причесанный.
– Весьма, значит, приятно… Как выходит, по-родственному… Потому мы дети будем этому самому старичку Абраму… Весьма приятно вступить в обхождение, – говорил он как-то особенно вычурно и с ужимками торгового человека.
– Вы погорели?
– Да-с, воля божья. Но при всем том, я не ропщу. Принимаю с покорностью.
И Платон Абрамыч присел.
Но он опять тотчас же вскочил и скороговоркой сказал:
– Стеснения не будет для вас, ежели бы сюда самоварчик… по-благородному? Потому мы с супругой все более по купеческому обиходу, и было бы весьма с непривычки затруднительно… ежели бы, по нашему несчастью, в курной избе… При всем том мы хорошее обращение понимаем. Ьудьте в надежде!.. Жили завсегда в свое удовольствие!
Я еще не успел ответить, как в дверь, тяжело переступая через порог, вошла жена Платона Абрамыча с маленьким семилетним сынишкой за руку и тотчас заплакала.
– Ах, милый барин, не откажите сиротам! Ведь, от такой, можно сказать, приятной жизни, и вдруг чайку негде Удовольствием напиться! Каково это, милый барин, век-то изживши в обхождении с богатыми и благородными? – причитала она.
– Побалуй уж их на первый раз, Миколай Миколаич! Что с ними сделаешь!.. Невестка-то, вишь, у меня в купеческом обиходе возросла, претит ей мужицкая-то кухня, – добродушно забросил и свое словцо дедушка Абрам.
– Сделайте милость, – согласился я.
Платон Абрамыч тотчас же побежал за самоваром и скоро внес его сам в комнату, пыхтя и приговаривая:
– Мы все сами!.. Мы, в несчастии нашем, никого утруждать не желаем! Мы скорее себе какое стеснение сделаем, нежели других убеспокоить!
За самоваром супруга Платона Абрамыча втащила какие-то корзиночки и узелки с чаем, сахаром, кренделями, хлебом. Вынимая каждую вещь, она приговаривала:
– Мы все с своим; мы не привыкли одолжаться, мы других одолжали, а не то что самим одолжаться… Мы к этому не привычны… Хотя и в разоренье мы, и в большом несчастье, а последнюю рубаху лучше продадим, чем кого собою утеснять решимся!
Перебивая и дополняя речи один у другого, постоянно извиняясь, погорельцы наконец прочно основались около самовара и вполне, кажется, вошли в роль хозяев.
– Господин! сделайте милость, искушайте! Не побрезгайте! Тятенька! да ты постой, погоди парную-то воду дуть… Ах, старичок, старичок! Скусу ты хорошего не знаешь… Маланья Федоровна! бутылочка-то где же? – спрашивал Платон Абрамыч свою супругу.
– Здесь, здесь, милый тятенька! на вашу старческую долю господь сохранил церковного винца бутылочку… Так, думать надо, угодили вы ему своими молитвами! – дополнила Маланья Федоровна.
– Что говорить! Радетели завсегда были! – отзывался благодарный дед.
– Да мы, тятенька, это весьма понимаем, что ежели родитель! Это будьте в надежде! Перестарелость мы всегда почитаем, – уверял Платон Абрамыч. – Где же братец Антон Абрамыч? Пожалуйста, братец, за компанию…