Олег Павлов - Яблочки от Толстого
Вечером, когда сплыла после банкета в Москву первая волна литераторов, бродили мы из номера в номер, ходили по гостям. Были у Киреева, то есть у Киреевых, приехал Руслан Тимофеевич в Ясную с женой, угощали нас по-семейному конфетами. На первом этаже, видимо в "люксе" по здешним меркам, то есть в двухкомнатном номере с мягкой мебелью, арабской кроватью, самоваром и телевизором, селился Андрей Георгиевич Битов, который остался в Ясной еще на день и разрешал заходить, поглядеть на себя, поговорить с собой, у него же не переводилась отчего-то и копченая колбаса. Все сообщали с каким-то почтением, когда высказывали желание собраться у Андрея Георгиевича в номере, что хотели бы послушать, как Битов будет говорить, будто он и не говорил, а творил чудеса. Мы просидели у Битова до двенадцати, карауля его рассказы, что-то подкараулили, поели колбасы, а потом разошлись по номерам спать.
Заныл зуб. Я поднялся и вышел покурить на балкон. Подумал, что с похмелья вместо головной боли появилась боль зубная, но зуб ныл все сильней, не давая сомкнуть глаз; верно, застудил. Утром мне посоветовал кто-то прополоскать зуб водкой - и я перед завтраком прополоскал. Хмельной я не был, но чувствовал себя парящим, ничего не весящим после бессонной ночи, точно б призраком. В небе одна серятина. Воздух тяжек, душен от влаги, а ветерка, чтобы посвежело, нет как нет.
Девятое сентября - день рождения Толстого. Мы четверо пасемся у бесхозного автобуса. Собрались наконец все, не было одного Битова. Покричали. Андрей Георгиевич ведь должен был произносить речь перед возложением цветов на могилу. Он всплыл сбоку от главного входа, на балконе, уподобляя здание пансионата какой-то громадной облупившейся фреске, и, отсеченный лентой балкона по пояс, донес до нашего слуха, что отлежится и на завтрак не поедет, а нагонит нас уже в усадьбе. И потом это роилось, уже в автобусе, я слышал обрывки разговоров: "Битов приедет сразу на могилу...", "Битов сказал, что это будет лучшая речь в его жизни..."
Вот мы в Ясной Поляне. Поднимаемся по асфальту. На кругу у дома, у "флигелька", толпятся люди, но ощущения толпы нет - и все больше женские незнакомые лица: cтарухи в обношенном, какие бывают сейчас пенсионерки, толстые и худощавые обычные женщины, похоже, что с дочерьми. И маленький полненький старик с волнообразным томным голосом, все его почтительно слушаются, даже Владимир Ильич. Тот попал как раз в их, женщин, руки - все стараются обнять его и поцеловать, а он обходит их по очереди, отчего невольно и они выстраиваются в рядок. Я понимаю, что это собрались, съехались на день рождения потомки, кто смог. Слышно по разговору, ехали из Москвы, садились, верно, чуть не на первую электричку, чтобы успеть. Выносят ведро с цветами, с астрами, кажется, Владимир и выносит его, будто пышущий жаром самовар. Кто победней и без своих цветов приехал, старушки, чуть похожие на пичужек, радуются и толпятся подле ведра взять цветочков, а поклевали - то ведро осталось стоять перед домом уже никому не нужное, пустое. Всем полагается быть с цветами. У меня тоже два цветка, но из последних оставшихся, чахлые. Владимир беспокоится, что нет еще Битова, потому что люди уже, женщины с астрами, начинают поневоле покорно томиться, не зная, кого и чего ждут. "Ну что ж, пойдемте на могилу, Андрей Георгиевич подъедет, догонит нас..."
Шли по парку к могиле, куда мы уже ходили вчера, да начинал накрапывать дождь, опускался неслышно на голову, на плечи. Стало от дождя, от самого ощущения этого, живее. Все повторялось, второй день подряд ходим на моги- лу - и это рождает чувство, что могила не чужая, а нами, что ли, открытая в лесу, знакомая до обычности. Из всех людей взгляд мой застревал на девушке с красными розочками, лет шестнадцати. Она волновалась, а никто вокруг не волновался. Если замечала она взгляды, то краснела, смущалась. С ней об руку шла девчушка, наверное, младшенькая, которая ничего не чувствовала и не понимала, вертясь и приставая с напором к сестре, до самой могилы не замолкая, на все у нее хватало сил с излишком, а такой тихости бессилия и терпения, вольных и ровных, что гладь плывущего пред глазами парка, она в душе не ведала. Я шагал и понимал, что ничего не чувствую в этой минуте и она для меня уже прошлое, которое я, сам не заметив когда, успел прожить наперед.
Дойдя до круга, вытоптанного у могилы, столпились и ждали с минуту Битова. Верно, стеснялся Владимир или ему хотелось, чтобы этот день оказался значительным и теми словами, что произнесут у могилы; "Солженицына приглашали, говорят, а он не приехал!", "Что вы говорите?!", "Cолженицын?", "Cолженицын не приехал!" Эта пустая стеклянная минутка видной была насквозь, оказываясь своего рода картинкой к моим мыслям. Вот ждут Битова целую эту минуту, точно и вправду возможно явиться человеку через минуту там, где его минуту до того не было, быстрей времени самого; cлова, что "Андрей Георгиевич нас догонит" полны были смысла, но уже и пусты, потому что если человек пропадает из времени, то никого он уже не догонит и в минутку эту, одну-единственную, место его заговоренное будет пусто, а другой минуты ждать невозможно, да и ничего она уже не значит. И вот Андрей Георгиевич опаздывает, а после минуты спохватывается Владимир. Цветы возложили под засеки из живых елочек, и он сам говорит коротенько, просит минуту помолчать в память о Льве Николаевиче, а потом благодарит "всех, кто приехал".
Люди возвращались с могилы и снова собирались в том маленьком зальчике, больше похожем просто на просторную комнату, уже в доме Волконских, где администрация. Я сразу с облегчением решил, что начинается работа, - мысль о работе за двое этих суток стала даже выстраданной, а после сегодняшнего неприкаянного утра так и вовсе жаждалось работы, хоть бы дрова послали колоть. Только приводил в растерянность этот зальчик, в котором сидели женщины с дочками и те же, кто приехал выступать. И, куда ни глянешь, яблоки поставлены, даже на столе заседания, вместо графина с водой. Однако то, что воротились только-только из зыбкого серого парка и будто кого-то покинули, хранило и в зальчике торжественную высоту.
Первым досталось говорить Битову - точно в штрафную. Он зашел откуда-то издалека и завершил на том, что Толстой все предсказал и без нас, а мы только блуждаем в этой правде.
После его выступления многим стало некого слушать - и зал поредел. Так редел он после каждого выступающего, по убывающей, покуда не остались те, кому не для чего, не с кем или вовсе некуда было уходить. Когда настал мой черед, то я зацепился за речь Битова и сказал о своем понимании правды у Толстого, но косноязычно, потому что пугался горстки застывших слушателей, глядящих на меня метров с двух. Это в крестильне бывает так, что происходит, со стороны глядя, что-то нелепое - разных возрастов люди, подростки, младенцы на руках, даже пожилые женщины, ходят в пустоте холодных стен вокруг священника, а совершается таинство. То, что называлось "первыми яснополянскими чтениями", завершилось часа через три. Но с задних рядов вдруг встал и попросился произнести речь неизвестный человек лет сорока, явившийся здесь сам собой одиночка - один из тех безмолвных истуканов, что слушали, когда выступали унылой чередой литераторы.
Это родило на мгновение замешательство, все стали оборачиваться и разглядывать искоса топорного склада мужчину. Вышел он кособоко и встал с краешка стола, стоял же, а не садился от сильного неестественного волнения, так что весь дрожал. "Тут выступали товарищи писатели, сказали много верных и точных слов, и я тоже хочу сказать..." - начал он говорить по-военному строго и грубо - верно, он и был из военнослужащих, но уж обносившийся, отставной. "Имя Льва Николаевича Толстого для меня святыня. Я прочитал все его труды и не могу говорить о нем без слез... Лев Николаевич - это... - и тут он не выдерживает, глаза его блестят от слез. - Это, товарищи... мужчина делается махоньким и горько плачет. - Это... Это... Простите, товарищи, меня душат слезы, я не могу говорить!" Он срывается и отбегает, усаживаясь в последнем ряду, где потихоньку успокаивается, каменеет в своей человеческой скорби.
Следом, в порыве того же обожания, выходит на середину загадочная молодящаяся женщина. Я пишу, что она была загадочной, вот по какой причине. Когда мы сидели прошлым вечером у Битова и подкармливал он нас копченой колбасой, то и эта женщина присутствовала в нашем кружке едоков, хоть никто, казалось, и сам Андрей Георгиевич, не знал, кто она такая и откуда взялась. Но выглядела она даже значительней Битова, которому задавала то и дело вопросы: "Расскажите о своем творчестве", "Какие у вас дальнейшие творческие планы?", принуждая, точно б учительница, отвечать, и называла сама себя поэтом. Теперь же голос ее звучал надтреснуто и просительно. Она рассказала, что впервые приехала в Ясную Поляну в семнадцать лет и дала на могиле Толстого клятву, что будет каждый год приезжать в день его рождения, сколько хватит жизни. Сама ж она проживает в Киеве, и как ни было ей трудно добираться с Украины, сдержала свою клятву и попросила разрешения "прочитать вслух стихи", которые написала здесь, в Ясной Поляне, у могилы Толстого. Стало понятно, что она просто жила в доме отдыха на свои деньги, а вся странность ее поведения, как бы самозванства, должно быть, объяснение имела такое простое: она хитрила, чтобы подольше оказаться вблизи литературных гостей, это присутствие имело для нее какой-то свой смысл, а потом она еще собирала автографы, как у киноартистов. Было нестерпимо понимать, что важней этой минуты и нет в ее-то жизни времени. Прочла же задушевную напыщенную здравицу Толстому, из тех, что шлют в газеты с просьбой опубликовать.