Михаил Арцыбашев - Пропасть
Камскому показалось, что они таят свою ужасную жизнь, что их бронзовые лапы стоят твердо; горбатые спины выгибаются хищно, и они молча ждут, чтобы их скорее опустили в могилу, где в вечном одиночестве и тьме они начнут жадно глодать человеческие кости.
В первый раз со времени своего сна Камскому опять стало страшно и тоскливо.
— Галлюцинация, галлюцинация! — повторил он себе машинально.
Истерический вопль, кощунственно громко взлетевший к величаво-гулким сводам, заставил его оглянуться. Он увидел старуху в черном, которую поддерживали за руки и на лице которой сияли огромные мокрые полубезумные глаза, болезненно поежился и пошел вон из церкви.
При самом выходе из ворот кладбища Камский услышал сзади легкие шаги и, вздрогнув всем телом, с тем же холодным толчком в мозгу, обернулся.
Прошла, вся волнуясь на ходу, очень изящно одетая, молодая и красивая женщина в трауре. Ее прекрасные темные глаза на мгновение близко заглянули в лицо Камскому, и она обогнала.
Камский вынул носовой платок и вытер вспотевшие волосы, испытывая и стыдливое, и облегченное чувство.
«Так мне и надо, нельзя распускать себя до такой степени!.. Стал всего пугаться!»
Он еще долго шел за этой женщиной, видел, как раскачивалась на ходу тонкая черная талия, и с машинальным интересом думал: «Некоторым женщинам траур страшно идет… придает им даже особо соблазнительный вид… Отчего это?.. Костюм, напоминающий о смерти, а между тем возбуждает самые жизненные влечения… Странно!..»
Под краем ровного белого неба, которое раньше не казалось тучей, над синими силуэтами города, вдруг прорезалась длинная золотая полоса и вспыхнул бело-огненный край расплавленного солнца.
На всем ожили и засверкали живые краски. Запестрели извозчичьи лошади, люди, стены и стекла домов, фонари и деревья за оградой; в темных окнах зажглись красные лучи, а по снегу протянулись голубые тени. Казалось, до сих пор было тихо и пусто, и вдруг все зашумело, задвигалось, бодро, звонко и весело.
Но золото померкло, серое небо окрасилось дымно-багровой полосой и слилось с дальними крышами. И все потемнело и потухло опять.
III
Внутренняя тревога не оставляла Камского весь день.
И тогда, когда в его кабинете, ероша волосы, суетливо бегал знакомый писатель, торопливо и сбивчиво толкуя о мистическом анархизме, и тогда, когда в вечернем собрании религиозно-философского кружка сам Камский выступил с возражениями и вызвал перекрестный бурный дождь слов, и тогда, когда перед ним одна за другою разворачивались унизанные вечерними огнями и темными женщинами улицы тяжело ворочающегося города, — возле Камского невидимо стояло нечто роковое, еще не сознанное, но уже вошедшее в его жизнь.
Он был бледен и рассеян, по временам нервно оглядывался, рано уехал домой и сел за письменный стол, как бы в ожидании.
Кабинет потонул во мраке, и только резкий круг света на зеленом сукне стола и белой бумаге ярко выступал из мягких теней и расплывшихся силуэтов мебели. Было так тихо, что ход часов в столовой раздавался у самого уха.
С напряжением подавляя свое болезненное состояние, Камский начал писать. По временам он инстинктивно оглядывал кабинет, почти ничего не различая в сумраке. Около самого стола неподвижно выдвигалось большое кресло, и его прямая спинка, косо освещенная лампой, стояла светлым пятном. А за нею сгущалась тьма.
В привычной работе понемногу рождалось спокойствие. Сердце билось ровнее, мозг стал яснее и спокойнее. Когда в столовой пробило три часа, Камский оторвался от бумаг, уже весь полный пережитой думой. Как бусы, нанизывая яркие слова на тонкую мысль, он медленно и спокойно оглянул комнату и опять склонился к бумаге.
И в это мгновение уже знакомое странное волнение забило тревогу у него в груди, и быстро, но искоса взглянув налево, Камский краем глаза увидел что-то страшное.
Тогда, охваченный ужасом, он метнулся в сторону, уронил перо, черными точками обрызнувшее бумагу, и с широко выпученными глазами, судорожно схватившись за край стола, повернулся к креслу.
Его умерший друг, с головой, точно обмазанной сметаной, с сутулыми широкими плечами и грустными глазами, сидел на кресле, положив ногу на ногу и обеими руками обхватив колено.
— А… а… а… — залепетал Камский, и звук его голоса был дик и беспомощен, как писк зверька, придавленного непонятно-громадной силой.
— Чего ты испугался, друг? — с мягкой укоризной и как бы издали произнес тихий, очень грустный, но знакомый голос. — Успокойся, я пришел вовсе не для того, чтобы пугать тебя…
Камский молчал и остекленевшими глазами смотрел на призрак.
Странно тихо было вокруг, точно весь мир замер в ожидании. И в этой напряженной тишине тихий, нечеловечески-грустный голос слышался, как отдаленный звук падающей воды.
— Теперь ты видишь, что все твои гипотезы о загробной жизни оправдались. Но ты должен знать, что я пришел к тебе не для того, чтобы исполнить данное слово. Я пришел к тебе, с непонятным для тебя трудом перейдя грань, нас разделяющую, чтобы сказать тебе истину, спасти от бесплодного страха — и через тебя, через твою огромную творческую силу… Что же ты молчишь? Не бойся!
Камский молчал. Неподвижно искривленное лицо его было похоже на маску ужаса, и руки с дрожащими пальцами судорожно ползали по краю стола, точно шаря на бесплодных поисках.
В странной фигуре, сидевшей на кресле, вдруг что-то заколебалось. Она качнулась вниз и побледнела, но внезапно знакомые черты еще резче выступили из сумрака.
— Друг, — далеким, звенящим звуком долетел до ушей Камского безысходно-грустный, молящий голос, — страшной муки стоит для меня пребывание в жизни… силы уходят… не бойся, приди в себя… если ты не поверишь в то, что я не галлюцинация, ты навсегда утратишь возможность узнать…
Призрак с мольбой протянул к нему руку. Камский дико взвизгнул, метнулся прочь и, повалив кресло, тяжко сел на пол.
Никого не было. По-прежнему лампа ярко освещала только круг на столе и плоскую неподвижную спинку кресла. Было тихо, и издалека доносился тонкий стенящий звук: где-то далеко долго и протяжно кричал паровоз.
IV
На другой же день Камский был у доктора.
Высокий рыжий немец, в белом балахоне, с засученными рукавами, из которых высовывались огромные ширококостные руки, покрытые рыжим пухом и веснушками, серьезно и молча выслушал его.
Они были знакомы, и доктор знал, что пишет и что думает Камский. Когда, волнуясь и спеша, Камский рисовал картину галлюцинации, он с удивлением заметил, что не верит в то, что это была галлюцинация. Страх наполнил его мозг шевелящимся холодом, мучительным и болезненным ощущением близкого сумасшествия.
Серые глаза смотрели на Камского спокойно и уверенно, точно доктор, как по коридорам разрушающегося, но хорошо знакомого ему дома, шел по всем изгибам больной мысли; И когда Камский замолчал, он стал задавать короткие и как бы случайные вопросы, из которых незаметно, но неуклонно стало выясняться, что Камский давно болен и что болезнь лежит в самом характере его мысли, направившейся в область, недоступную точному мышлению и расплывшуюся там, потеряв точку опоры, необходимую для правильного хода жизни.
Было похоже, как будто стальная, идеально чистая и точная счетная машина ровно и неуклонно откладывает неотвержимую формулу.
Камский сидел на холодном кожаном кресле и чувствовал усталость и головокружение. Растерянная мысль его, которая прежде вырвалась бы из каких угодно тисков, слабо билась среди точных цифр, выстроенных доктором в стройную колонну. Он думал, что доктор не прав, что работа его была именно тою, которая должна наполнять жизнь человека, но так же ясно видел он теперь, что болен. Наросший вдруг страх и сомнение стали бледнеть и расплываться в том, что это было не раз, и этот рыжий спокойный человек знает все эти явления, как самую обыкновенную и несложную историю. Это была галлюцинация его больного мозга, но это не пугало, а, напротив, успокаивало Камского. Что-то, чего не могло принять существо его, уходило прочь, и все становилось просто и ясно: какая-то частица механизма попортилась и работает неправильно.
Красные сочные губы доктора продолжали говорить.
— Вы страшно переутомлены своей напряженной и однообразно направленной мыслью… Вам, следует на время оставить работу и ехать куда-нибудь на чистый воздух, солнце и покой.
— Значит, это была обыкновенная галлюцинация? — задумчиво переспросил Камский.
— О, да! — произнес доктор так, что у него вышло похоже на немецкое «о, йя». — И чего вы хотите? Мысль, постоянно посылаемая в пустоту, должна же чем-нибудь питаться. Она питается воображением и перегружает его до странных снов и болезненных видений.
— Снов? — повторил Камский раздумчиво. Доктор посмотрел на Камского так уверенно, и широкие кисти его рыжих рук лежали на белых коленях так спокойно, что Камский почувствовал к нему полное, немного детское доверие и рассказал свой сон, совершивший переворот в его настроениях.