Дмитрий Мамин-Сибиряк - Попросту
Что было дальше, Кочетов плохо сознавал. В комнате было ужасно жарко, потом все шумели, а Семен Гаврилыч по-разбойничьи приставал ко всем со своей мадерой. Потом один из Поповых затянул высоким тенорком:
Пей токайское вино,
В сердце жар вольет оно…
— У нас все попросту, голубчик ты мой… — шептал Семен Гаврилыч, обнимая гостя. — Все тут, как на ладонке. Давай, поцелуемся…
Поцелуи были без конца — все лезли целоваться: и Нагибин, и Огибенин, и Голяшкин, и все Поповы, и все Ивановы.
— Эй, холодненького! — командовал хозяин, взмахивая салфеткой захваченному из «Ахал-Теке» официанту.
Потом… Позвольте, что же было потом?.. Да, потом пела Пашенька какие-то цыганские песни, кто-то тяжело плясал, где-то полетела со звоном посуда на пол, и опять сладкий туман покрывал все, а Кочетов уже сам лез целоваться к совершенно незнакомому господину.
III
Пробуждение Кочетова на другой день было ужасно: голова болела отчаянно, но хуже всего было душевное состояние. В самом деле, в первый же день своей службы он напился, как сапожник… Очень мило!.. Если пьют купцы, то им и бог велел, а ведь он, Кочетов, человек с университетским образованием и должен служить примером для других. Наконец в интересах службы неудобно, да и вообще скверно, гадко, возмутительно… Проклятая студенческая привычка — натренькаться с приятелем — сказалась, но там это делалось и с холоду, и с голоду, и еще по многим другим уважительным причинам.
— Скотина… как есть скотина! — вслух повторял Кочетов, испытывая жгучее чувство раскаяния. — Наверно, вчера Авдотья с удивлением принимала пьяное шарашившееся тело нового жильца, а хозяин только ухмылялся… «У нас все попросту!..» Черт бы их взял… А кучер Семена Гаврилыча: ведь, наверно, он отвозил пьяного гостя на фатеру?.. И теперь весь город энает уж все, да еще от себя прибавит столько же…
Чем дальше Кочетов думал, тем становилось ему хуже. Семен Гаврилыч чуть не с первого раза начал говорить ему «ты» — видит птицу по полету, потом все целовали его, и он лез целоваться, с кем-то пускался в откровенность, с кем-то спорил и говорил каким-то дамам пошлые любезности, как развернувшийся в компании «фершал» или писарек. Нет, это просто гнусно… А кучер головы везет мертвое тело нового дохтура и думает: «Здорово нахлесталось его благородие, а еще образованные!» Нет, слово-то проклятое, которое так и лезло ему теперь в голову, как назойливая осенняя муха: «У нас попросту, все попросту».
«Разве удрать? — мелькнула у Кочетова малодушная мысль. — Сказать Авдотье, чтобы сбегала на почтовую станцию за лошадьми, на скорую руку собрать тощие пожитки — и Пропадинск фюить!..»
Эта мысль значительно ободрила Кочетова, хотя уехать теперь ему решительно было не с чем: только поступил человек на место, и от прогонных денег осталось одно приятное воспоминание. Нужно было экипироваться, то да се, студенческие должишки, наконец, оставить несколько крох старику-отцу, который едва тянется на своей грошовой пенсии. А когда старик вышел провожать его, то отвел в сторону и таинственно прошептал на ухо: «Знаешь, Паша, в новом-то месте того… поосторожнее… Особливо поимей в виду горячительные и спиртные напитки…» Старик сам попивал и знал, что говорит. Вероятно, и сам в юности делал глупости, да и всем людям свойственно ошибаться. «Ты, Паша, ежели что, так в своей квартире устрой кутежку, ну, пришли двое — трое товарищей, поколобродилй, и шито-крыто… Понимаешь?..» И теперь Кочетов точно видел это доброе отцовское лицо, которое смотрело на него с укоризной и шептало: «Эх, Паша, Паша, тово… не ладно вышло вчера с горячительными-то напитками! Я тебе говорил, Паша…» Да, Паша хорош… однако позвольте, какое странное совпадение: Паша, Пашенька… она что-то шептала ему про миллионную невесту, а он пожимал ей руку под столом. Да, все это было… Семен Гаврилыч так сочно расцеловал ее прямо в губы — это тоже было.
«Эге, да я начинаю себя оправдывать? — вовремя спохватился Кочетов. — Нет, брат, дудки: ничем не прикроешь своего свинства, как ни вывертывайся. Еще осуждал пьяных купцов, которые скандалят по трактирам, а сам-то как безобразничал вчера… А все проклятая русская мягкая натура: нет выдержки, нет, наконец, уважения к самому себе, — и это пьяное свинство… бррр!..»
Осторожный стук в перегородку заставил Кочетова очнуться.
— Павел Иваныч… а, Павел Иваныч?..
— Что угодно, Яков Григорьич?..
— Извините, пожалуйста, что я вас разбудил, а только, изволите ли видеть, лошадь от Бубновых второй час дожидается… Вас к больному приглашают. Карточка у вас на столе…
Кочетов соскочил с кровати, подбежал к столу и взял визитную карточку: «Ефим Назарович Бубнов». А на обороте тонким женским почерком написано: «Пожалуйста, поторопитесь к тяжелому больному». Карточка приличная и фамилия знакомая: Бубнов, Бубнов, Бубнов… Да, вчера Бубновы отбили у него единственного извозчика Фомку. Однако голова зело трещит и самого даже пошатывает. И «физиогномия» хороша, особенно выражение глаз — вообще, самый надлежащий вид, чтобы ехать с первым медицинским визитом. Прекрасно. Вот и Яков Григорьич лезет прямо в комнату, чтобы полюбоваться, как ломает человека с похмелья. Удивительное нахальство… Да, может быть, и лошадь от Бубновых послана затем только, чтобы посмотреть, каким он явится после вчерашней попойки. Эта мысль просто обескуражила Кочетова, и он сел на ситцевый просиженный диванчик, как ошпаренный.
— А я, знаете, уж припас еще с утра… — добродушно говорил Яков Григорьич, показывая пузырек с нашатырным спиртом. — Как рукой снимет, и даже хорошо внутрь каплю или две принять. Конечно, вы молодой человек, так оно вам не в привычку.
— Послушайте, у Бубнова есть действительно больной?..
— А как же… Сам хозяин захворал, не знаю, какая его болесть ущемила… А я Авдотью услал за сельтерской…
Это родственное участие Якова Григорьича и вообще весь его добродушный вид тронули Кочетова. Ему даже хотелось, чтобы вот этот самый старичок пожурил его отечески, а ему бы, Кочетову, сделалось так стыдно, как напроказившему школьнику.
— Вчера-то я хорош явился? — спрашивал Кочетов, чтобы узнать мнение постороннего лица.
— А я, видите ли, Павел Иваныч, нарочно не велел Авдотье дожидать вас, потому как видел, что кучер Луковкина назад приехал, а Семена Гаврилыча известная повадка… Ну, и поджидал вас, а уж вы этак часу во втором обратились в, можно сказать, весьма грузны. Только вы напрасно беспокоитесь, Павел Иваныч… Никто не осудит, потому что от Семена Гаврилыча жив человек не уйдет.
Две бутылки сельтерской и нашатырный спирт достигли своей цели, и через четверть часа Кочетов ехал к пациенту, удивляясь изящному экипажу на лежащих рессорах и великолепной серой лошади. Бородастый кучер с шиком подкатил его к двухэтажному дому. Застоявшаяся лошадь так шарахнулась у подъезда всеми четырьмя ногами. На звонок вы скочила такая же краснощекая горничная, как у Семена Гаврилыча, и молча повела его во второй этаж. В зале, убранной с трактирной роскошью, как и у Семена Гаврилыча, видимо, дожидалась его сама хозяйка дома — высокая молодая дама в черном шелковом платье.
— Извините, что я так бесцеремонно решилась побеспокоить вас, доктор… — проговорил знакомый женский голос, и Кочетов только сейчас узнал в этой жене больного мужа вчерашнюю Пашеньку.
— Помилуйте, это мой долг… Виноват, я не знаю, как вас зовут?..
— Прасковья Гавриловна…
Однако как женщины умеют меняться вместе с обстановкой: эта Прасковья Гавриловна совсем не походила на вчерашнюю Пашеньку — лицо строгое, манеры сдержанные, одним словом, настоящая римская матрона. Впрочем, болезнь мужа могла повлиять.
— Вы мне позволите, Прасковья Гавриловна, познакомиться с вашим больным?..
Она знаком пригласила его следовать за собой. Прошли гостиную с коврами, тяжелыми драпировками и шелковой мебелью, потом столовую и наконец остановились у дверей спальни или кабинета — трудно было разобраться издали. Оказался кабинет и довольно плохой, сравнительно с обстановкой других комнат. На клеенчатом диване, разметав руки, лежал и больной, еще молодой господин в расшитом шелками халате.
— Ефим Назарыч… — недовольно, строгим голосом окликнула она. — Доктор приехал.
Больной повернул к ним свое опухшее бледное лицо, сделал какой-то жест трясущейся рукой и прохрипел:
— Пашенька, ррю-умочку…
Двух минут было совершенно достаточно, чтобы сделать самый неопровержимый диагноз: у Ефима Назарыча был delirium tremens [1].
— Вы доктор, што ли? — спрашивал больной, когда хозяйка, не ответив, вышла из комнаты.
— Да, я…
— Так вот что… Вон в углу, где этажерка… поймайте его, пожалуйста!.. Да по ногам… Пашенька, ррю-умочку!..