Владимир Набоков - Как редко теперь пишу по-русски
Алданов не только дипломат от литературы, но и миротворец в более широком смысле этого слова. Его постоянная близость к Сирину и Бунину, столь разительно не похожим на него и друг на друга, являет собой образец толерантности, которую он пытается привить Набокову. В одном из писем он настаивает: "Нет, нет, дорогой друг, не отрицайте, Лев Николаевич был не без дарования" (13.V.42). В другом, делясь новостями о Бунине, добавляет: "ведь я знаю, что в душе у Вас есть и любовь к нему" (13М111.48). Дипломатия Алданова как редактора - одна из форм проявления его гражданской ответственности, которую он практикует и проповедует в своих произведениях. И вся его преданность идеалам примирения между враждующими писателями и враждующими народами выражается в следующих словах: "Что ж делать, меня сейчас не интересует ничто, кроме происходящих в мире событий, и я одинаково удивляюсь Бунину и Вам, что можете писать о другом, и так чудесно писать" (13.V.42).
Возвышая Набокова, Алданов постоянно, во многих письмах ниспровергает себя, не устает благодарить за похвалы в свой адрес. Он смакует одно из остроумных сравнений Набокова, заимствуя и развивая его. Фраза Набокова: "Эмиграция в Париже похожа на приземистые и кривобокие остатки сливочной пасхи, которым в понедельник придается (без особого успеха) пирамидальная форма" (8. V11.45), обретает в его ответе типично алдановский афористичный оборот: "Ничего не, могу написать Вам о парижской эмиграции. Мои сведения и впечатления совпадают с Вашими, и мне очень, очень тяжело. Я эту сливочную пасху в ее воскресном виде очень любил" (16.VII.45). Несколько лет спустя он снова возвращается к старой остроте, еще более "алданизирует" и перефразирует ее, явно испытывая наслаждение: "Вы мне года два назад писали, что парижская эмиграция напоминает Вам сливочную пасху, которой в понедельник пытаются ножом придать прежний воскресный горделивый вид. Как Вы были правы! Я много раз вспоминал эти Ваши слова. Многое мог бы Вам об этом писать, да не хочется. Не раз цитировал эти Ваши слова в разговорах и письмах" (13. VIII.48).
Впрочем, восхищение Алданова не лишено доли критичности. По прочтении книги Набокова о Гоголе он делает ее автору восторженный, но довольно общий комплимент: "Это очень блестящая и остроумная книга, одна из Ваших самых блестящих", прежде чем начать со всей присущей ему дипломатичностью: "Солгал бы Вам, если бы сказал, что с ней согласен. У меня возражения к каждой странице" (15.1Х.44). Той же тактики придерживается он и в отношении "Лолиты" - сначала довольно прямолинейный и неконкретный комплимент: "Тот же Ваш огромный удивительный талант", - затем следуют осторожные оговорки: "В давнем письме ко мне (30.1V56) Вы, помнится, назвали эту книгу "нежной". С этим мне согласиться было бы трудно - если Вы это сказали серьезно" (25.IX.56).
В одном из писем Набоков позволяет себе покритиковать собственное произведение, в трех других рассыпается в похвалах самому себе. В последнем случае речь идет об "Истинной жизни Себастьяна Haйma": Я горд этой книжкой, как тур де форсом - и чисто волевым явлением" (20.Х.41). И: "нежная и яркая" (ЗО.IV.56) ".Лолита", "развитая и окрыленная форма моего старого рассказа "Волшебник" (ЗI.V111.55). За его комплиментами Алданову часто скрывается то, что Бойд называет "нетерпеливостью воображения" (Princeton University Press, Princeton, NI, 1991, р. 180). Хваля Алданова, он употребляет стереотипные, ни к чему не обязывающие прилагательные: "блестящий", "великолепный", "необыкновенный". Его восхваления сопровождаются порой оговорками или мелкими замечаниями по ряду деталей, порой из вторых рук, порой даже двусмысленными. Самые громкие похвалы, которым он посвятил целое письмо, заслужила книга философских диалогов Алданова "Ульмская ночь". Панегирик настолько парадоксален, что наводит на мысль: а не бросился ли Набоков писать это письмо сразу после того, как только отыскал единственный живой образ, даже не дочитав книгу до конца: "Пишу Вам только два слова между двумя лекциями - только чтобы сказать Вам, что во время случайного досуга (в поезде между Итакой и New York'ом) я прочитал вашу "Ульмскую ночь". Я был взволнован этой вашей самой поэтической книгой - ее остроумие, изящество и глубина составляют какую-то чудную звездную смесь - именно "ульмскую ночь" (10.Х.54).
Отметив, что Набоков не уставал благодарить друга за заботу и советы по публикации рукописей, Бойд резюмирует: благодарность и доброта взаимны. Да действительно, Набоков имел причину быть в высшей степени благодарным Алданову. Когда Алданова пригласили читать курс лекций по русской литературе в Стенфордский университет, он отказался и рекомендовал вместо себя Набокова. Тот принял предложение, получил визу - с этого и началась его карьера в Америке. Он выражает свою благодарность в письме о койотах, которых видел в Аризоне: "Без Вас никогда бы не увидел тех койотов" (Пало Альто, без даты, предположительно середина лета 1941). Со своей стороны и Алданову тоже предоставилось несколько поводов благодарить Набокова. Из Ниццы Алданов просил его помочь напечатать рассказ "Каид" в одном из американских еженедельников; позднее вызывался узнать, не может ли его издатель рекомендовать Алданову какого-нибудь литературного агента в Европе.
Дружба писателей выдержала проверку временем. Их отношения завязались еще в Берлине в двадцатых годах, когда самыми близкими Набокову писателями были Фондаминский, Ходасевич и Алданов ("The Russian Years", р. 392). Первые двое умерли до 1945 г., связь между двумя оставшимися в живых укрепилась. Набоков вспоминает о русской эмиграции в Париже: "Помните, как Вы меня бранили за пародии в "Даре"? Как это уже все далеко" (5.Х.41). Цитирует Пушкина: "Дорогой друг, как хочется с Вами побеседовать о буйных днях" Парижа, о Шиллере - нет, только не о Шиллере" (6.VIII.43). Алданов хочет прочесть "Лолиту", отчасти потому, что основой для романа послужил старый рассказ Набокова "Волшебник", он пишет: "Буду вспоминать Ваше чтение у Фондаминского в 1939 году" (15.V.56, ср. "The Russian Years", p. 513 14).
Еще одним ностальгическим звеном, укрепляющим их связь с тех пор, как Набоков стал писать по-английски, стал русский язык. В октябре 1941 г., представляя на рассмотрение "Нового журнала" "Ultima Thule", Набоков пишет о своей двойной лингвистической жизни: "Странно заниматься опять "великим могучим" (без даты). Он скучает о русском, от английского у него несварение, и вскоре приходит жалоба: "...томит и терзает меня разлука с русским языком, и по ночам отрыжка от англо-саксонской чечевицы" (20.Х.41). Два года спустя пишет: "Лег написать Вам два слова - и вдруг удивился тому, как редко теперь пишу по-русски" (23.ХI.43). Все его письма к Алданову написаны по-русски, даже когда он диктует их машинистке, которая печатает в английской транскрипции (30.IV.56, 7.IX.56). Алданов продолжает уговаривать Набокова писать свои произведения по-русски: "Это очень печально, что Вы не пишете по-русски. Очень отражается и на "Новом журнале"" (27.XI.43).
Во всех письмах происходит самый оживленный и свободный обмен разного рода новостями. Обоих искренне интересует все личное - выход новых книг, премии, здоровье, жизнь, смерть, радости, печали, надежды и страхи, разделяемые семьей и друзьями.
Но время, язык и близость так и не смогли помочь преодолеть резких различий в характерах. Оба любят науку, но разные ее области и по различным причинам. Алданов депоэтизирует науку; Набоков эстетизирует ее. Исторический романист - это и историк науки, и Алданов описывает технологические достижения начала ХХ века в письме от 31 мая 1942 г. Во время первой мировой войны он работал в химической промышленности и предполагал, что мог бы снова заняться тем же во время второй мировой: ...статьи для хлеба мне надоели, от пьесы я отказался, в химики на военные заводы иностранцев не берут" (31.V.42). В письме от 6 августа 1943 г. Набоков поэтизирует жизнь в экспедиции за бабочками, которую Алданов, равнодушный к естественным наукам, считает досадным отвлечением друга от литературной работы. Алданов не скрывает своего безразличия к бабочкам: "О бабочках я прочел с интересом, но без сочувствия - врать не стану" (5.XI.41). Набоков эстетизирует все текущие события, которые Алданов изучает с таким научным рвением. В письме без даты, написанном после вторжения Гитлера в Россию 22 июня 1941 г., он говорит: "А ведь как это страшно и вместе с тем художественно...". Для него война - это "дьявольский сквозняк из палеарктики" (20.Х.41).
Внимательное прочтение переписки Набокова с Алдановым позволяет выявить сродство, под которым угадывается нечто большее, нежели простое совпадение. Обоим присущи такие черты характера, как доброта и истинное джентльменство. Доброта, с большей очевидностью проявлявшаяся у Алданова, косит не менее искренний характер и у Сирина. Глумившийся над нравами Корнелльского университета, Набоков, по утверждению Бойда, "поражал коллег и студентов своей удивительной доброжелательностью и даже особой доверительностью при личном общении" ("The American Years", р. 290). Бунин называл Алданова "последним джентльменом в русской эмиграции" (цит. по заметке Андрея Седых "Скоропостижно скончался в Ницце писатель М. А. Алданов", "Новое Русское Слово", 26.П.1957, стр. 1). Бойд отмечает, что, несмотря на "вспыльчивость и надменность, присущие Набокову, отчасти наигранные, отчасти являющие собой нечто вроде пародии, дежурной шутки", его немецкий издатель признавал, что в частной жизни он добр, любезен, "истинный джентльмен" ("The American Years, p, 477). Доброта и джентльменство позволили этим столь не похожим друг на друга писателям скептику и пессимисту Алданову и раздражительному и надменному Набокову искренне почитать друг друга и уважать в другом сложную человеческую натуру, скрытую под определенной маской, причем уважение крепло по мере того, как крепла с годами их дружба.