Влас Дорошевич - Каторга. Преступники
Чистенький, маленький городок.
Чистенькие, приветливые чиновничьи домики словно разбежались и со всего разбега двумя рядами стали по высокому пригорку.
Выше всех взбежала тюрьма.
Но тюрьма в Корсаковске не давит.
Она одноэтажная, невысокая и, несмотря на свое «возвышенное» положение, не кидается в глаза, не доминирует, не командует над местностью.
В глубину двух оврагов, по обоим бокам холма, словно свалились лезшие по косогору, да недолезшие туда домики.
Это слободки поселенцев.
В общем, во всем этом нет ничего ни страшного, ни мрачного.
И вы готовы прийти в восторг от «благоустройства», проезжая главной улицей Корсаковска, готовы улыбнуться, сказать:
– Да все это очень, очень, как нельзя более мило…
Но подождите!
Сахалин – это болото, сверху покрытое изумрудной, сверкающей травой.
Кажется, чудный лужок, а ступили – и провалились в глубокую, засасывающую, липкую, холодную трясину.
Не успело с ваших уст сорваться «мило», как из-за угла зазвенели кандалы.
Впрягшись в телегу, ухватившись за оглобли, каторжные везут навоз.
И что за удручающее впечатление производят эти люди, исполняющие лошадиную работу.
Ваш путь идет мимо тюрьмы – из-за решеток глядят темные, грязные окна.
Впереди – лазарет, и как раз против его окон – покойницкая.
Лазарет
Затем, в Александровске, в Рыковском я видел вполне благоустроенные больницы для каторжан; но что за ужасный уголок, что за «злая яма» дантовского ада – эта больница в Корсаковском посту.
Я знаю все сахалинские тюрьмы. Но самая мрачная из них – Корсаковский лазарет.
Чесоточный, больной заразительной болезнью, которую неприятно называть, и хирургический больной лежат рядом.
Около них бродит душевнобольной киргиз Наур-Сали.
Как и у большинства сахалинских душевнобольных, помешательство выражается у него в мании величия.
Это протест духа. Это благодеяние болезни.
Всего лишенные, бесправные, нищие, они воображают себя правителями природы, несметными богачами – в крайнем случае хоть смотрителями или надзирателями.
Киргиз Наур-Сали принадлежит к несметным богачам.
У него неисчислимые стада овец и верблюдов. Он получает несметные доходы… Но он окружен врагами.
Тяжелая, угнетающая сахалинская обстановка часто развивает манию преследования.
Временами Наур-Сали кажется, что на его стада нападают стаи волков, что в степном ковыле подползают хищники. Что стада разбегаются. Что он близок к разорению. Тогда ужас отражается на перекошенном и беспрестанно дергающемся лице Наур-Сали (он эпилептик и страдает Виттовым плясом), он мечется из стороны в сторону, с криком бегает по палатам, залезает под кровати больных, сдергивает с них одеяла – ищет своих овец. И я прошу вас представить положение больного с переломленной, положенной в лубки ногой, когда сумасшедший Наур-Сали с воем сдергивает с него одеяло.
– Почему же их не разместят?
– Да куда же я их дену?! – с отчаянием восклицает молодой симпатичный лазаретный врач господин Кириллов.
В лазарете тесно, в лазарете душно.
За неимением места в палатах больные лежат в коридорах. «Приемный покой» для амбулаторных больных импровизируется каждое утро. В коридоре, около входной двери, ставится ширма, чтобы защитить раздевающихся больных от холода и любопытства беспрестанно входящих и выходящих людей.
– Вообразите себе, как это удобно зимой, в мороз, смотреть больных около входной двери, – говорит доктор.
Да оно и весной недурно.
Вся обстановка Корсаковского лазарета производит удручающее впечатление. Грубое постельное белье невероятно грязно. Больным приходится разрешать лежать в своем белье.
– На казенные рубахи полагается мыло, но я руку даю на отсечение, что они его не видят! – с отчаянием клянется доктор.
Вентиляции никакой. Воздух сперт, душен, – прямо мутит, когда войдешь. Я потом дня два не мог отделаться от этого тяжелого запаха, которым пропиталось мое платье при этом посещении.
О какой-нибудь операционной комнате не может быть и помина. Для небольших операций больных носят в военный госпиталь. Для более серьезных – отправляют в пост Александровский, отрезанный от Корсаковского в течение полугода. Представьте себе положение больного, которому необходимо произвести серьезную операцию в ноябре, – первый пароход в Александровск, «Ярославль», пойдет только в конце апреля следующего года!
Когда я был в Корсаковском лазарете, там не было… гигроскопической ваты.
Для перевязки ран варили обыкновенную вату, просушивали ее здесь же, в этом воздухе, переполненном всевозможными микробами и бациллами.
– Все, чем мы можем похвалиться, – это нашей аптекой.
Благодаря заботливости и настояниям заведующего медицинской частью, доктора Поддубского, у нас теперь богатый выбор медикаментов! – со вздохом облегчения говорит доктор.
Вернемся, однако, к больным.
Что за картины – картины отчаяния, иллюстрации к дантовскому чистилищу.
С потерявших свой первоначальный цвет подушек смотрят на нас желтые, словно восковые, лица чахоточных.
Лихорадочным блеском горящие глаза.
Вот словно какой-то гном, уродливый призрак.
Лицо – череп, обтянутый пожелтевшей кожей. Высохшие, выдавшиеся плечевые кости, ключицы и ребра и неимоверно раздутый голый живот. Белье не налезает.
Страшно смотреть.
Несчастный мучается день и ночь, не может лечь – его «заливает». Чахотка в последнем градусе, осложненная водянкой.
И столько муки, столько невыносимого страдания в глазах.
Несчастный – этот тонущий в воде скелет – что-то шепчет при нашем проходе.
– Что ты, милый? – нагибается к нему доктор.
– Поскорей бы! Поскорей бы уж, говорю! Дали бы мне чего, чтобы поскорее! – едва можно разобрать в лепете этого задыхающегося человека.
– Ничего! Что ты! Поправишься! – пробует утешить его доктор.
Еще большая мука отражается на лице больного. Он отрицательно качает головой.
Тяжело вообще видеть приговоренного к смерти человека, а приговоренного к смерти здесь, вдали от родины, от всего, что дорого и близко, – здесь, где ни одна дружеская рука не закроет глаза, ни один родной поцелуй не запечатлеется на лбу, – здесь вдвое, вдесятеро тяжелее видеть все это.
Вот больной, мужчина средних лет, ранняя проседь в волосах. Красивое, умное, интеллигентное лицо.
Чем он болен?
Не надо быть доктором, чтобы сразу определить его болезнь по лихорадочному блеску глаз, по неестественно яркому румянцу, пятнами вспыхивающему на лице, по крупным каплям пота на лбу.
Это ссыльнокаторжный из бродяг, «не помнящий родства», учитель из селения Владимировка.
– Вы и в России были учителем?
– Был и учителем… Чем я только не был! – с тяжелым вздохом говорит он, и печаль разливается по лицу.
Тяжко вспоминать прошлое здесь…
А вот продукт каторжной тюрьмы, специально «сахалинский больной».
Молодой человек, казалось бы, такого здоровенного, крепкого сложения.
У него скоротечная чахотка от истощения.
Перед вами жиган – каторжный тип игрока. Игра – его болезнь, больше чем страсть, единственная стихия, в которой он может дышать.
Его потухшие глаза на все смотрят равнодушным, безразличным взглядом умирающего и загораются лихорадочным блеском, настоящим огнем только тогда, когда он говорит о игре.
Он проиграл все: свои деньги, казенную одежду. Его наказывали розгами, сажали в карцер – он играл. Он проигрывал самого себя, проигрывал свой труд и нес двойную каторгу, работая и за себя, и за того, кому он проиграл.
Он месяцами сидел голодный, проиграв свой паек хлеба чуть не за год вперед, и питался «в одну ручку» – жидкой похлебкой – баландой без хлеба.
Его били жестоко, неистово; чтобы играть, он воровал все что ни попадало.
В конце концов он нажил истощение, скоротечную чахотку.
Он и тут, в лазарете, играл с больными, проигрывая свою порцию, но его скоро «накрыли» и игру прекратили. Он проигрывал даже свои лекарства.
Сахалинским больным все кажется, что им жалеют лекарства и дают слишком мало. Они охотно покупают лекарства друг у друга.
А вокруг этого несчастного такие же больные, умирающие, которые не прочь у умирающего выиграть последний кусок хлеба.
Вот отголоски зимнего сезона.
Люди, отморозившие себе кто руки, кто ноги, иные на работах в тайге, другие во время бегов.
Они разматывают свое тряпье, – и перед нами засыпанные иодоформом руки, ноги без пальцев, покрытые мокнущими ранами, покрывающиеся струпьями.
Их стоны, когда приходится ворочаться с боку на бок, смешиваются с бредом, идиотским смехом, руганью умалишенных.
Вот интересный больной, Иоркин, бывший моряк, эпилептик.
Ломброзо непременно снял бы с него фотографию и поместил в свою коллекцию татуированных преступников.
Иоркин татуирован с головы до ног.