Леонид Добычин - Шуркина родня
Вдруг она стала таинственной и, оглянувшись, спросила:
– Ну как Аверьян?
– Он такой, – ковырнув рукой в воздухе и сделав губы кружочком, сказала она, а Авдотья, отведя глаза, стала к чему-то присматриваться и спросила, какая это видна там железнодорожная линия.
– Это, – ответил ей дед, – идет ветка на Серные воды.
Он начал рассказывать, как он возил туда лес для железнодорожного доктора Марьина, разбогатевшего тем, что он делал людей непригодными к воинской службе, и строившего в Серных водах два домика, чтобы сдавать их внаймы.
Этот день, необычно начавшийся, дед захотел и закончить по-праздничному. Когда стало темно, он зажег в кухне лампочку и, открыв сундучок, достал книгу.
Опять все пришли и уселись вокруг, чтобы слушать ее.
Дед раскрыл где пришлось и прочел им о женской неверности. Случай с Пентефрием и похотливой женой его всех позабавил, и все посмеялись над ней, что она была старенькая, а полюбила мальчишку, Авдотья же стала ее выгораживать и говорить, что ей, может быть, не было даже и тридцати еще лет.
– Ну да что там, – сказала она, поднялась, погнала детей спать, напихала белья в два котла, залила и поставила в ночь – мокнуть к завтрашней стирке.
Когда, отстиравшись, она собралась на ручей полоскать, к ней явилась литовка. Работы у нее было мало, и она могла сколько угодно расхаживать.
– В Рыме, – сказала она, входя, – быть и попа не видать. Я ходила сейчас к мадам главной и вот зашла к вам.
Очень шумная, расцеловав надевавшую наскоро на голову поверх чепчика черный платочек с горошками бабку, она обхватила Авдотью за талию и повлекла ее в «зал».
Там она рассказала о беженцах и о приехавшем с ними прекрасном ксендзе, хорошо исповедующем, а Авдотья еще раз с ней вспомнила, как хорошо умерла квартирантка.
– А где Аверьян? – оглядев потолок, словно думала, будто он может быть там, вдруг спросила литовка.
Она захотела узнать то и се, почему он работает на другой станции, и что он делает дома.
Авдотья ответила ей, что там – «узел», проходят две разных дороги, и он – на другой, потому что на здешней – сам Ванька, и если бы тут же был и Аверьян, то это было бы слишком заметно и люди болтали бы, что вот оба они укрываются.
Дома же он очень мало бывает. Он любит играть на гармонии, а у него ее нет, и он ходит играть на чужой.
– Молодые всегда так, – сказала кума и, сжав губы, внушительная, посмотрела Авдотье в глаза.
Когда выпал уже первый снег и раскис, по грязище, ругаясь, пришла почтальонша Софроновна и принесла письмецо.
Это муж писал с фронта. Он хвастался, что не дает спуску немцам, предостерегал Дуньку от кавалеров и кланялся всем, а Ивану Акимочкину он просил передать, что, вернувшись, расправится с ним, как с германцем каким-нибудь.
Деду понравилось это письмо, и Авдотья ему подарила его. Он прочел его Мандрикову, когда тот завернул, и тот тоже одобрил.
У Мандрикова в этот день оказалась с собою ханжа. Все подвыпили. Дед стал плясать среди кухни, а бабка, которая не смогла встать со стула, сидела, ударяя в ладоши, раскачиваясь, и, веселая, пела:
– Танцуй, Матвей,
Не жалей лаптей.
Тут в трубе стало выть. Когда выглянули, на дворе оказалась метель, и пришлось деду Мандрикову ночевать.
Перед сном поглядели портреты царей, фотографии разных церквей, напечатанные в книге «Правда дороже, чем золото», потолковали о том, что Толстой, говорят, тоже пишет.
– Священные книги, – сказал дед Матвей, – сорок раз переписаны были, и в них получились ошибки. Там пишется о подставлении левой щеки, а Толстой отвечает на это: «Да так он тебя и совсем убьет».
Все посмеялись, а Мандриков рассказал, что есть книжка про храмы: они – свалка каменья, слитие золота и серебра.
5
– Аверьян ужасно интересный, – удивлялись дети, когда он, подкравшись, схватывал кого-нибудь из них внезапно за подмышки и подбрасывал так высоко, что в животе щекотно становилось.
Иногда он брился, и тогда он отгонял всех, – или чинил примус. Иногда был весел, щелкал пальцами и напевал, притопывая:
Кекуок известный
Танец повсеместный.
Часто ему снилось, что к нему подходит кто-то, наклоняется и трогает его, а он старается проснуться и не может.
Один раз после того, как он опять увидел это, дети посмеялись над ним и сказали ему, что это не сон, и что их мать на самом деле подходила к нему ночью и, присев возле него на корточки, дотрагивалась до него.
– Да, – согласилась она, – это, правда, было. Я хотела разбудить его, а то он очень уж храпел, да так и не решилась, как-то жаль стало его.
– Ну, в следующий раз решайся, не жалей, – сказал он, и она два раза после этого будила его.
Уже дело подходило к Масленице, когда в дом явился вдруг однажды малый в серой куртке, перепачканный мукой, и подал письмецо в конвертике и сверток.
– Аверьян-Иванычу от Ольги Федоровны, – объявил он. Сверток очень хорошо был упакован, а конверт был деловой, с печатной надписью: «Колониальные товары. Ф. Суконкин».
Аверьян работал в это время. Все ехидничали и с огромным интересом дожидались его.
Вечером он прибыл, наконец-то. Он прочел письмо. Он бросил его в печку и похохотал немного.
– Влюблена и хочет познакомиться, – сказал он. Он поджег веревку спичкой и распаковал посылочку.
В ней оказалась булочка с изюмом, вроде кулича, обсахаренная, домашнего изготовления, и ликерчик в глиняной бутылочке.
– Ах, – крикнул Аверьян, схватил его и поднял всем напоказ, а дед расчувствовался и сказал, что это – из за пасу.
Бабка же нюхнула бутылочку и, дернув носом, повертела головой.
– Не с приворотною ли травкой, – догадалась она.
Молча Аверьян тогда вскочил, схватил кухонный нож, резнул два раза и с куском, не надевая шапки, выбежал.
– Вот кьятр, – удивился дед.
Авдотья посмеялась и, пожав плечами, убрала бумагу и веревочку.
Бумага эта оказалась объявлением – из тех, что перед Рождеством расклеили на всех углах поселка: холодно в окопах – жертвуйте солдатам теплое белье. Пожертвования принимают доктор медицины Марьин и потомственный почетный гражданин Суконкин.
Аверьян примчался торжествующий и, в высшей степени довольный, сообщил, что добежал до главного, покликал сучку Джека, и она не стала этой булки есть.
Тогда решили сжечь ее, чтобы ее не наглотались дети или куры, а к ликерчику присели и, отправив детей спать, распили его.
Он был запечатан, и в него подсыпать ничего нельзя было, но бабушка сообразила, что бутылочка могла быть наговорена, и, чтобы обезвредить ее, обкурила ее, положив из печки уголек в кадильницу. Аверьян форсил и задавался, говорил, что Ольга выдра и свои припасы понапрасну израсходовала.
Дед блаженствовал, потягивая, бабка хлопала глазами и закашливалась, а Авдотья, словно опьянела больше всех, без толку похохатывала и хватала Аверьяна за руки.
Когда же, перейдя из кухни в зал, они уселись по своим местам и начали укладываться, то она спросила, что бы он ответил, если бы не Ольга, а она любила его.
– Глупости какие, – сказал он. – Во-первых, ты мне родственная тетка, во-вторых – лет на десяток старше меня, и поэтому я не могу воспринимать подобных чувств.
«Ах, супруг мой, – вскоре после этого отправила Авдотья письмецо, – вы мне глаза кололи кавалерами. Но где они? Нет низкого такого. Я одна. Нет никого, к кому бы можно было прислонить мне голову».
«Жить трудно. Стирки стало меньше из-за этих беженцев – всё бабы ихние перебивают».
«За детьми смотреть не успеваю. Они водятся бог знает с кем и пальцами изображают глупости».
«Хотя бы вы на время отпросились сюда. Некоторые ведь приезжают на побывку».
На письмо это она не дождалась ответа. С почты ничего ей больше не было. Софроновна два раза появлялась в их конце, но заходила во двор к главному.
Снег стаял. Куры сели выводить цыплят. Стреножив мерина, дед стал пускать его на дерн. Поле начали пахать.
У сучки Джека родились щенята, черные с коричневым, и дети бегали смотреть, как теща главного их топит.
Тарантас опять стоял у дома – на цепи, с замком, как лодка, а за то, что земледелец принял его на зиму к себе в сарай, дед земледельцу отрабатывал.
В конце поста говели. Бабушка, идя к причастью, нарядилась в поясок с молитовкой. После причастья ели студень и весь день старались не грешить.
Под Пасху были у заутрени. Полюбовались огоньками плошек. Посмотрели на ракеты и послушали хлопушки перед церковью.
Какому-то мальчишке прострелило из хлопушки ногу. Он орал, пока его не утащили, и, столпясь вокруг, все слушали.
Уже позеленели ивы над канавами, и мошки появились. С каждым днем все позже опускалось солнце и садилось все правей, все ближе к трубе сахарного.
Дети, подмигнув друг другу, стали удирать во двор и, прошмыгнув под окнами, шататься по поселку.
Иногда они отыскивали Аверьяна у чьего-нибудь забора. Он играл «На сопках» на чужой гармошке, а его друзья отплясывали посреди дороги с девками.