Всеволод Крестовский - Кровавый пуф. Книга 1. Панургово стадо
Едва вошел Хвалынцев в эту комнату, как на него злобно зарычали два мордастые бульдога, которые были привязаны сворой к ножке пузатого бюро. Но немец-управляющий внушительно цыкнул на них, и они замолчали. Кроме яствий и карт, Хвалынцева немало удивило еще присутствие в этой комнате таких воинственных предметов, как, например, заряженный револьвер, лежавший на ломберном столе, у того места, на которое сел теперь полковник Пшецыньский; черкесский кинжал на окошке; в углу две охотничьи двухстволки, рядом с двумя саблями, из коих одна, очевидно, принадлежала полковнику, а другая — стародавняя, заржавленная — составляла древнюю принадлежность помещичьего дома. Вообще, эти «злющие» бульдоги на своре, этот заряженный револьвер, и ружья, и кинжал, и сабли ясно доказывали, что все эти господа действительно почитали себя в самой серьезнейшей блокаде, и намеревались недешево продать русским мужикам свое драгоценное существование, если бы те задумали брать приступом господскую твердыню.
— Когда же вы меня отпустите отсюда, полковник? Когда я буду свободен? — спросил Хвалынцев, volens-nolens[1] располагаясь на старой оттоманке.
— О, помилуйте, вы и теперь свободны, но… только я не могу отпустить вас раньше окончательного укрощения; когда волнение будет подавлено, вы можете ехать куда угодно.
— А когда оно будет подавлено?
— Это зависит от прибытия войск. Вчера мы послали эстафету, сегодня — надо ожидать — прибудут.
— Да что это у вас за восстание такое? Как? Почему? Зачем? Объясните, пожалуйста, — обратился Хвалынцев к предводителю.
— О, это презапутанная и вместе пренелепая история, — с изящным пренебрежением выдвинул предводитель свою нижнюю губу. — Никаких властей не признают, Карла Карлыча не слушают… Какой-то вредный коммунизм проявился… Imaginez vous,[2] не хотят понять, что они должны либо снести те усадьбы, которые стоят ближе пятидесяти саженей к усадьбе помещика, либо, по соглашению с помещиком, платить за них выкуп. Не хотят ни того, ни другого. "Усадьба, говорит, и без того моя была!" (Предводитель, ради пущей изобразительности и остроумия, крестьянские реплики в своем рассказе передразнивал на мужицкий лад; Вот и толкуйте с ними! И теперь, à la fin des fins[3] вышли на площадь, толкуют Dieu sait quoi[4] о том, что волю у них украли помещики, и как вы думаете, из-за чего? Для их же собственной пользы и выгоды денежный выкуп за душевой надел заменили им личной работой, — не желают: "мы-де ноне вольные и баршшыны не хотим!" Мы все объясняем им, что тут никакой барщины нет, что это не барщина, а замена выкупа личным трудом в пользу помещика, которому нужно же выкуп вносить, что это только так, пока — временная мера, для их же выгоды, — а они свое несут: "Баршшына да баршшына!" И вот, как говорится, inde irae,[5] отсюда и вся история… «Положения» не понимают, толкуют его по-своему, самопроизвольно; ни мне, ни полковнику, ни г-ну исправнику не верят, даже попу не верят; говорят: помещики и начальство настоящую волю спрятали, а прочитали им подложную волю, без какой-то золотой строчки, что настоящая воля должна быть за золотой строчкой… И вот все подобные глупости!
— Но для чего же они на площадь повыходили? — спросил Хвалынцев.
— Вот, слухи между ними пошли, что "енарал с Питеру" приедет им "волю заправскую читать"… Полковник вынужден вчера эстафетой потребовать войско, а они, уж Бог знает, как и откуда, прослышали о войске и думают, что это войско и придет к ним с настоящею волею, — ну, и ждут вот, да еще и соседних мутят, и соседи тоже поприходили.
— М-да… «енарал»… Пропишет он им волю! — с многозначительной иронией пополоскал губами и щеками полковник, отхлебнув из стакана глоток пуншу, и повернулся к Хвалынцеву: — Я истощил все меры кротости, старался вселить благоразумие, — пояснил он докторально-авторитетным тоном. — Даже пастырское назидание было им сделано, — ничто не берет! Ни голос совести, ни внушение власти, ни слово религии!.. С прискорбием должен был послать за военною силой… Жаль, очень жаль будет, если разразится катастрофа.
Но… опытный наблюдатель мог бы заметить, что полковник Болеслав Казимирович Пшецыньский сказал это «жаль» так, что в сущности ему нисколько не «жаль», а сказано оно лишь для красоты слога. Многие губернские дамы даже до пугливого трепета восхищались административно-воинственным красноречием полковника, который пользовался репутацией хорошего спикера и мазуриста.
— Необразованность!.. — промолвил господин становой семинарски-малороссийским акцентом. — Это все от нэобразования!
— Русски мужик евин! — ни к селу, ни к городу ввернул и свое слово рыженький немец, к которому никто не обращался и который все время возился то около своих бульдогов, то около самовара, то начинал вдруг озабоченно осматривать ружья.
— Н-да, это грустный факт! — изящно вздохнул предводитель. — Я никак не против свободы; напротив, я англичанин в душе и стою за конституционные формы, mais… savez vous, mon cher[6] (это "mon cher" было сказано отчасти в фамильярном, а отчасти как будто и в покровительственном тоне, что не совсем-то понравилось Хвалынцеву), savez vous la liberté et tous ces reformes[7] для нашего русского мужика — c'est trop tôt encore![8] Я очень люблю нашего мужичка, но… свобода необходимо требует развития, образования… Надо бы сперва было позаботиться об образовании, а то вот и выходят подобные сцены.
Хвалынцеву стало как-то скверно на душе от всех этих разговоров, так что захотелось просто плюнуть и уйти, но он понимал в то же время свое двусмысленное и зависимое положение в обществе деликатно арестовавшего его полковника и потому благоразумно воздержался от сильных проявлений своего чувства.
— Да, — заметил он с легкой улыбкой, — но дышать-то ведь хочется одинаково как образованному, так и необразованному…
Предводитель тоже своеобразно улыбнулся и, не возразив ни слова, сосредоточенно стал крутить папироску. Зато Болеслав Казимирович очень нехорошо передернул усами и, пытливо взглянув искоса на студента, вышел из комнаты.
— Лев Александрович! — многозначительно кивнул он предводителю из-за двери, — и тот сейчас же удалился.
— А что, не отлично я разве распорядился с арестацией этого студиозуса? — вполголоса похвалился полковник. — Помилуйте, ведь это красный, совсем красный, каналья!.. Уж я, батенька, только взгляну — сейчас по роже вижу, насквозь вижу всего!..
— Н-да, но что толку арестовать-то его?.. Только нас стесняет… Ну, его! пускай себе едет!
Пшецыньский удивленно выпучил глаза и покачал головою.
— Ай-ай-ай, Лев Александрович! Как же ж это вы так легкомысленно относитесь к этому! "Пускай едет!" А как не уедет? А как пойдет в толпу да станет бунтовать, да как если — борони Боже — на дом нахлынут? От подобных господчиков я всего ожидаю!.. Нет-с, пока не пришло войско, мы в блокаде, доложу я вам, и я не дам лишнего шанса неприятелю!.. Выпустить его невозможно.
Полковник, очевидно, очень трусил неприятеля. Будучи храбрым и даже отважным в своей канцелярии, равно как и в любой губернской гостиной, и на любом зеленом поле, — он пасовал перед неведомым ему неприятелем — русским народом. Но боязни своей показать не желал (она сама собой иногда прорывалась наружу) и потому поторопился дать иное, но тоже не совсем для себя бесполезное, значение вызову предводителя на секретное слово.
— А что я вас хотел просить, почтеннейший Лев Александрович, — вкрадчиво начал он, улыбаясь приятельски-сладкой улыбкой и взяв за пуговицу своего собеседника. — Малый кажется мне очень, очень подозрительный… Мы себе засядем будто в картишки, а вы поговорите с ним — хоть там, хоть в этой комнате; вызовите его на разговорец на эдакий… пускай-ко выскажется немножко… Это для нас право же не бесполезно будет…
Предводитель помялся, поморщился, но не сделал ни малейшего возражения полковнику.
— Ваше высокобородие! Генерал требуют! — громогласно доложил жандарм, в эту самую минуту показавшись в передней.
— Как генерал?!.. разве уж приехал? — оторопело спохватился Пшецыньский.
— Сычас зволыли прибыть.
— Ай-ай, батюшки мои!.. Живей мундир!.. Поворачивайся, каналья!.. Скорее!..
Полковник со всех ног бросился облекать себя в полную парадную форму.
II. Великое и общее недоразумение
Как только в городе Славнобубенске была получена эстафета полковника Пшецыньского, так тотчас казачьей сотне приказано было поспешно выступить в село Высокие Снежки и послано эстафетное предписание нескольким пехотным ротам, расположенным в уезде на ближайших пунктах около Снежков, немедленно направиться туда же.
Не доходя верст пяти до Высоких Снежков, военный отряд был опережен шестеркою курьерских лошадей, которые мчали дорожный дормез. Из окошка выглянула озабоченная физиономия генерала, мимолетом крикнувшего командиру отряда, чтобы тот поспешил как можно скорее. Рядом с генералом сидел адъютант, а на козлах и на имперьяле — два ординарца из жандармов. Через несколько минут взмыленная шестерка вомчалась в село и остановилась на стоялом дворе, в виду волнующейся площади.