Василий Ян - Молотобойцы
– Нам Самолку слушать не след, – поддерживали крестьяне, сидевшие на верхних бревнах. – Ты с приказчиком в думе и не по его ли научению поешь? Пускай Самолка помолчит. Послушаем, что скажут те, кого староста вписал в список.
Заговорили другие. Никто не хотел отрываться от пашни, чтобы лезть в сырые рудные дудки[17] или ходить около плавильных печей.
– Стойте крепко, чтобы нам с товарищи впредь вконец не погибнуть, голодною смертью не умереть и с детишками своими разоренными не быть. Ведь по миру все пойдут.
Но голоса робких и осторожных брали верх, и хмурились мужики, раздумье одолевало – что будет?
Споры и крики прекратились, когда прибежал Федосейка Стрелок и, еще задыхаясь от бега, вскочил на пень, столкнув с него Самолку Олимпиева, и замахал руками:
– Тише, старики! Слушайте, что я проведал.
– Эй, бабы, уймите ребят!
Федосейка оглянулся, точно боялся, что кто-нибудь подслушает.
– Теперь все земли Челюсткина, что иноземец Марселис на время получил, по повелению великого государя передаются боярину Льву Кирилловичу Нарышкину. А вы слыхивали, кто такой этот боярин Нарышкин? Братец царицы Натальи Кирилловны. Значит – сила. Захотел он сам заводы железные держать и хозяйничать. Теперь ему нужны мастеровые и работные люди на заводы – не хватает молотобойцев, и плавильщиков, и латников, и пищальников. Но еще и другие заводчики тоже ищут работников. Пока Нарышкин еще заводы возьмет да пока еще начнет ими орудовать, Челюсткины хотят на этой продаже поживиться и часть наших крестьян продать другому заводчику – Антуфьеву. Здесь и Челюсткины, и приказчик Меренков думают погреться. А нас голыми угонят на завод и в награду каждому поставят свежий крест осиновый…
Федосейка отер красное лицо рукавом драного полушубка. Несколько мгновений тянулось молчание. Мужики слушали разинув рты. Слышно было, как булькала вода в канавке. Затем разом закричали:
– Разве можно это стерпеть? Где же правда? Бояре правду в болото закопали! Не смеют нас с земли сводить! Нет такого указа! Не покоримся!
Рябой сутулый мужик предложил послать челобитчиков к царю.
– А толку от этого много ли? – возражали ему. – Челобитчиков схватят для сыску и допросу и когда еще выпустят…
Опять загалдели мужики, и встал сидевший на бревне старый Савута Сорокодум. Свисавшие из-под колпака седые волосы от времени покрылись зеленым налетом, как мшиные охлопья на старых елях. Савута помахал костылем.
– Послушайте мине, робятушки. Кто мине может от пашни оторвать и на заводы услать? Да я свежей мозолью семь десятков лет распахивал пашенку. Здесь раньше мокрядь была. Я от маметака[18] помню, как по этим лесам, где исстари соха, и коса, и топор ходят, все отцы и деды наши расчищали буреломы, секли деревья. Все эти земли до пустоши Заклюки и речки Заключки наши мужики пеньковские распахали. А коли приказчик Меренков похваляется, что нас от пашни оторвет и на плавильни угонит, так нам одно осталось – взяться за топоры…
Савута опустился на бревно и, качая лохматой седой головой, долго сердито стучал костылем.
– За топоры! Заложим засеки! Поставим дозоры, подымем другие деревни! Кто может нас от пашни оторвать, если мы к пашне привычны и оброк платим? Пускай кузнецы нам сготовят рогатины, копья и вилы, и мы уйдем дальше в лес; а в случае нас будут дальше теснить, двинемся к Сибири на вольные земли.
5. Дед тимофейка Чудь-пала
Близ пруда на опушке рощи чернела кузница. Дыры в стенах ярко переливались огнями. Из отверстия на крыше валил черный дым. Из кузницы слышалось пыхтенье мехов и ровные удары тяжелого молота.
Крестьяне без нужды воздерживались ходить в кузницу, потому что дед Тимофейка не очень жаловал, когда его отрывали от работы. Он в сердцах способен был облаять и швырнуть чем придется в непрошеного гостя. «Будешь под руку говорить – сожгу железо, – говаривал он в гневе. – А сожжешь железо, ничем уж не исправишь, и заместо топора выйдет только дрючок».
Три крестьянина подошли к кузне. Первый толкнул дверь. Со скрипом натянулась веревка с тяжелым камнем на конце, и дверь громко захлопнулась. Вошедшие стали у самой двери.
Дед Тимофейка, приземистый, с широкими плечами и длинными руками, возился подле наковальни. Ободранный кожаный передник защищал его грудь. На взъерошенные длинные волосы он наискось нахлобучил остроконечную шапку. В правой руке он держал небольшой молоток – ручник,[19] в левой – клещи. Он ловко орудовал клещами, подвигая то вправо, то влево раскаленную докрасна железную полосу.
Рядом стоял Касьян в выцветшей пестрядинной рубахе, тоже с кожаным передником на груди. Парень взмахивал тяжелой кувалдой и с сильным уханьем ударял по раскаленному железу. Иногда он ловко подхватывал кувалду, когда она отскакивала после удара, оттягивал кувалду вниз и, очертя полукруг, ударял в пол-удара. Все это Касьян делал, следя за точкой, по которой стукнул молоток Тимофейки.
А ярко-красная полоса постепенно темнела, и только то место, где ударяла кувалда, продолжало светиться.
Наконец раздался двойной стук ручника, и дед наклонил его на сторону, – значит, «шабаш, довольно». Тимофейка повернул к двери заросшее шерстью лицо, повел мохнатыми бровями и уставился на вошедших.
– Ну, чего прибежали? Разве не наказывал я не звать меня на сход? Чего я со своим угольем в бороде и паленой рожей буду там говорить? Чего надо?
– По делу поговорить пришли.
– Тогда погодите еще, чтоб железо не спалить. Сперва я его закончу. – Тимофейка снял шапку, заблестела его потная лысина. Он бросил косой взгляд на крестьян, отвернулся, опять нахлобучил шапку и полез с большими клещами в горн. Тимофейка разгреб раскаленные угли, покрытые спекшейся коркой, сунул в жар кусок железа и присыпал сверху углями.
– Касьян, давай слабое дутье.
Молотобоец Касьян, сирота, приемыш деда, еще тяжело дыша, стал равномерно то тянуть, то отпускать веревку большого кожаного меха, прикрепленного сбоку возле горна. То тяжелый груз тянул мех вниз, то Касьян веревкой подтягивал мех кверху, и от этого сильная струя воздуха с сиплым равномерным свистом вырывалась из отверстия меха – «сопла», которое трубкой вдувало воздух в «гнездо».[20]
Повернувшись к вошедшим, покрывая громкое дыхание меха, Тимофейка кричал:
– Пришли бы вы завтра поутру, сейчас мне недосуг!
Вошедшие тоже изо всех сил кричали:
– Тимофей Савич, дай слово сказать!
От постоянного шума мехов и ударов по наковальне дед был туговат на ухо и плохо различал, что ему говорили.
Железо, вложенное в горн, сначала покраснело, потом забелело и наконец ослепительно засверкало, отбрасывая маленькие светящиеся звездочки.
– Кувалду! – крикнул Тимофейка и клещами перенес прыскающий искрами, блестящий кусок железа на чугунную наковальню с выдвинутым вперед рогом.
Касьян схватил кувалду и занес над головой.
– Ровнее бей, не криви! Целься в середину! – кричал дед.
Железо потухало, серело, теряло красную окраску. Из небольшой чурки, растянутое и измененное ударами кувалды, оно превратилось в заостренный сошник. Дед в последний раз отрывисто стукнул ручником, повернул его набок, и Касьян опустил кувалду на черную землю.
– Ты чего сковал? Сошник? Не время – теперь другое нужно. Ты знаешь, что повальный сход решил: за топоры взяться. Ты с нами или хоронишься?
Дед тряхнул головой. Он засопел и закричал хрипло:
– Этими руками я разнес бы по бревнышку все гнездо дворянское! Они сына моего Тимошу запороли, и кат Силантий усердствовал. Другого сына, Митьку, ни за что в железы заклепали и в солдаты угнали. Где он теперь скитается? С кем же я буду: с вами или с ними?
– Ты вот сошники куешь, а теперь топоры надо заваривать.
– Ужо заварю, – сказал дед и быстро залопотал непонятные слова, старинные, чудные. Он был выходец из Чудь-палы,[21] где жила чудь белоглазая. И когда сердился или выпивал лишнее, то начинал говорить на своем прадедовском языке.
– Ну, Касьян, раздувай мехи. Сейчас из сошника топор заварим. – И Тимофейка схватил сошник клещами и сунул обратно в раскаленные угли горна.
6. Упустишь огонь – не потушишь
Феопомпий, почесывая поясницу, неохотно шагал из усадьбы, останавливался и обдумывал, как ему идти к мужикам и убедить их покориться господскому приказу. «Да и где их, окаянных, найдешь теперь? – бормотал он. – Еще наставят колотушек». Для бодрости он зашел в свой домишко близ деревянной церкви, выпил из баклажки полынной настойки, посидел, помолился, вздремнул, сидя на скамье, и уже стало темнеть, когда он вышел с черного крыльца и, слегка пошатываясь, зашагал через могилки.
«Обойду кругом, проберусь конопляником и выйду позади мыльни к кузне, а там кустами уже недалече пройти к поскотине. Помоги мне, хранитель мой и богомолец, отче праведный Феопомпий, иже на столбе спасашеся». Неожиданно он наткнулся на бревна и колья, загородившие знакомую тропу.