Иван Шмелев - Том 2. Въезд в Париж
«В Коневском скиту говели?! По-мню… озерко, дождик, и в сарайчике схимонах Сисой с чернобородым монашком (л<ет> 45–50) и лучок очищает от ботвы. Рассказал мне про птицу-гагару… Схим<онах> Федот… не тот ли черный монах? Ему теперь д<олжно> б<ыть> лет под 80. Именно – во пустыне были Вы <…> Хотел бы, перед недалеким концом, окинуть взором беглым все, на что молодые глаза смотрели безмятежно, юные глаза… Сколько было после.! И – для чего пережито?! Нет, лучше, пожалуй, и не „окидывать“ – взроешь душу»[16].
Но «по духу» «Старый Валаам» ближе уже к более поздним вещам Шмелева – «Богомолью» и «Лету Господню». Так же, как и в этих романах, Иван Сергеевич описывает в книге церковные обряды, в данном случае – монастырские. Объясняет, «что значит „благословение“, как положено отвечать на „входную молитву“, каков чин монастырской трапезы, в чем суть отшельничества, иконописания и др.»[17]. Начиная с 1930-х годов, писатель интересуется монастырской темой: в 1936 году едет в Псково-Печерский монастырь (очерк «Рубеж» написан по впечатлениям поездки), в 1937-1938-м – в обитель преподобного Иова Печерского в Карпатах, где был издан «Старый Валаам».
Сближают книгу с поздними вещами и размышления героев: о спасении души, о воспитании воли, о чудесах, о смерти, о молитве. Это уже тот Шмелев, который мог писать племяннице в 1948 году: «Милая моя, держись молитвой! Все мы – в испытаниях. Надо переносить, вытерпливать. Такой удел – назначенный, – м<ожет> б<ыть> избранным: закалка! Помни о Христе, о его заповедях блаженства. <…> Не отчаивайся. Мы часто не понимаем: что для нас РАНА, и что – лишь царапина!?»[18] Это тот Шмелев, который чувствует незримо присутствие мира иного. Тот, который все-таки «окинул взглядом» свое прошлое – подвел итог былым заблуждениям (обратим внимание на перекличку слов из письма Б. К. Зайцеву со строками очерка «У старца Варнавы»):
«Валаам прошел виденьем: богомольцы, люди, плеск Ладоги, гранитные кресты, скиты, молчальники и схимонахи… Кельи в густых лесах, гагара-птица на глухом озерке, схимонах Сысой с гагарой-птицей… – „все во Христе, родимый… и гагара-птица во Христе…“ – олени на дорогах, как свои… в полночный час за дверью – „время пе-нию… моли-тве ча-а-ас!..“ – блеск белоснежный храма, лазурь и золото над небом, над лесом, жития… и написалась книга, ПУТЬ открылся. Батюшка-Варнава БЛАГОСЛОВИЛ „на путь“. Дал КРЕСТИК и благословил. КРЕСТИК – и страдания, и радость. Так и верю»[19].
Сокрушив былые кумиры, Шмелев действительно обрел «и страдания, и радость» на своем жизненном пути. И светлый образ о. Варнавы Гефсиманского, когда-то благословившего писателя, витает над ним. С посещения Валаамского монастыря этот путь начался. Закончился он в православной обители Покрова Пресвятой Богородицы под Парижем 24 июня 1950 года. Это был день памяти Святых апостолов Варфоломея и Варнавы.
Елена Осьминина
Новые рассказы о России
Про одну старуху
…Как мы с ней тогда на постоялом ночевали, она мне про свое все жалилась. Да и после много было разговору…
В то лето я по всяким местам излазил, не поверишь… Да тифу этого добивался… а он от меня бегал! Кругом вот валятся – а не постигает! Самовольно с собой распорядиться совесть не дозволяла, так на волю Божию положил… Да, видно, рано еще… не допито. Потом один мне монах в Борисоглебске объяснил: «Два раза Господь тебя от смерти чудесно сохранил – вот ты и должен помнить, а не противляться! А за свою настойчивость обязательно бы своего добился, каждому дана свобода, да, значит, раньше уж сыпняк у тебя был, застраховал!..»
В самую эпидемию ложился, в огонь!.. И где я не гонял тогда, с места на место, как вот собака чумелая! А думают – спекулянт, дела крутит… Правда, многие меня знавали, как, бывало, дела вертел… а теперь, один как перст, гнездо разорено… По России теперь таких!.. Какие превращения видал… – не поверишь, что у человека в душе быть может: и на добро, и на зло. А то все закрыто было. Большое перевращение… на край взошли!..
Так вот, про старуху… А про себя лучше не ворошить.
Из Волокуш она, Любимовского уезда, за Костромой… а я-то ярославский, будто и земляки. Да в каждой губернии таких старух найдется. Ну, от войны да смуты ей, пожалуй что, всех тяжелей досталось. Махонькая была, сухенькая, а одна ломила – и по дому, и в поле. Легкая была на ногу, кость да жилка, и годов уж за шестьдесят. Невестка неделями от спины валялась, трое ребятишек, мелочь, – все на одной старухе. И характером настойчивая была, сурьезная. Сын, Никешка, спьяну побьет когда… – да чтобы она соседям!.. Поплачет перед печкой с чугунками – слезой-то и вытекет. И жену-то он доконал, побил шибко на масленой, у кума из-за блинов скандал затеял да в полынью с санями и угодил… привез полумертвую – на въезде и бросил, в казенку занадобилось. Калекой с того и стала.
Как старуху-то я за Тамбовом встретил – совсем уж и не узнать, шибко заслабела, и в голове уж непорядки, от расстройки. Да и все… – спокою ни у кого нет. Про себя скажу: во скольких уж я делах кружился и все в голове, бывало, держу… а с семнадцатого года стал путать. А как два раза пистолет приставляли, и гнездо все наше!.. Ну, сурьезная была старуха, горбом возила. К господам Смирновым на поденщину бегала полы помыть, пополоть, на сенокос там… У господ Смирновых делянки снимал я прежде… – имение какое было, сколько народу от них кормилось!.. – ну, деревню ее хорошо знаю, Волокуши, – округ по лесам работали. И на маслобойку гоняла, посуду мыть, – там ей снятым молочком платили, а она творожком внучат питала, – и грибы грибникам сушила, и на патошном картошку корзинами таскала, а ей патокой выплачивали… И патошников хорошо знал, Сараевых, царство небесное… – товар у них брал, глюкозу, в Иваново на красильни ставил… Как все налажено-то было, спокон веку!.. Ну, сказать, неправда была… а все будто и утряхивалось, коромысло-то ходило, и у каждого надежда – Господь сыщет… Ну, а где правда-то настоящая, в каких государствах, я вас спрошу?! Не в законе правда, а в человеке. Теперь вот правда!..
При сыне волом работала, а как Никешку на войну забрали, все на нее и свалилось. Сумела обернуться, паек солдатский исхлопотала, надел сдала, огород да покос оставила, лошадку удержала – картошку на патошный возить. И еще туфли, чуни, плела на лазареты. Эти чуни, скажу вам, по тем местам я распространил, со Звенигородского уезду, – многие кормиться стали, поправились. Ну, и она плела, по ночам, глаза продавала. А сын раз всего только и написал, как в госпитале лежал, – сулился домой с гостинцами. Свое помню: мои двое… прапорщики были, скорого обучения… – месяц, бывало, письма не получаешь и то надумаешься!.. А жили мы в достатке, и домик в Ярославле, и в Череповце мучное дело налажено, – и то какое беспокойство! А тут одна старуха, за все про все. Так и не показался. Справки ей Смирновы наводили, – ответили так, что в плену. А потом товарищ его в дом писал, что убит в бою, – через год уже. Ну, поплакала – и опять, крутись…
А тут и пошло самое-то крутило, смута… Господ Смирновых описали в комитет, выдали старухе пять пудов ржи, да хомут еще, да зеркало. Просила корову, на сирот, а ей – телка! Понятно, ей обидно, плакалась: «Куды мне хомут, у меня свой хомут!..»
«А ты не заимствуй, – говорят, – мы тебе зеркало какое дали, всего увидишь!»
Вот и поговори. А чего старуха может!
«У меня, – говорит, – кормильца убили…»
«Ну что ж, что убили… такую уж присягу принимал!..»
Все и разговоры.
А как стали тащить-то, комбедные-то эти как пошли вертеть, – опять старуху отшили: пожаловали ведерко патки, с сараевского заводу, да овцу. А на патошном восемнадцать коров было, глядеть страшно! Слышит старуха – бабенке одной пегую определили, а бабенка молодая, вдовая, без детей, с Ленькой она гуляла, с куманистом главным… Старик один так их величал, очень значительно! Кума-нисты… Ну, понятно, обидно: гулящей кобыле корову дали, а на сирот – овцу! Вот и пошла старуха к Леньке Астапову. Рассукин-то сукин был!.. Я его самолично за виски трепал, как он у меня струмент унес, – лес мы тогда сводили. Знала, понятно, и старуха, какой сукин сын-вор был, и мужики сколько его лупили… ну, а все, думается, совести-то, может, у него осталось… А дело такое было… это тоже знать нужно.
С войны он загодя еще сбег и у смирновского лесника укрывался… – он потом того лесника на расстрел присудил, в город угнали, что уж там – неизвестно. Будто народный лес продавал! Во какой, су-кин сын! Ходила старуха по грибы да на Леньку в чащах и напоролась!.. Заяви она кому следует – сейчас бы его полевым судом, как дизелтир!.. Ну, он ее, конечно, застращал: спалю! Да еще магарычу с нее затребовал, – махорки да самогону принеси, а то обязательно спалю! Въелся в ее, как клещ! Ну, напугалась, доставила ему, глупая… а он будто еще и нехорошо с ней сделал… В лесу чего кто увидит! А лесник-то про все его подвиги потом рассказывал. Во какой, су-кин сын!..