Дина Рубина - Этот чудной Алтухов
- Ты думаешь, я на полминуты зашла? - сказала я. - Я сто лет здесь сидеть буду, он еще успеет проснуться.
Я подошла к столу и придвинула к себе листок, записанный нелепым алтуховским почерком.
"Вот так да! - подумала я. - Вот так новости!" Он пробовал сочинять акростих на мое имя. И так странно было смотреть на эти буквы, написанные его рукой и складывающиеся в удивительно знакомое звукосочетание, которым называлась на этом свете я:
Д - давай подумаем, нужна ли нам зима? И - и снег на крышах мертвенно-холодный, Н - ненужный в отношениях туман...
Строчка на букву А не получалась.
- А - Алтух, поэт ты никуда не годный! - подытожила я.
- Ну и не вмещается в ритм. Мы сидели с ним на одном стуле, потому что больше сидеть было не на чем.
Сидели, опираясь друг о друга спинами, и шепотом разговаривали. То есть мы не разговаривали, а переругивались. Я его ругала, а он молчал или говорил в ответ какую-нибудь глупость. Вот не мог он мне как-то достойно дать отпор! Всем мог, а мне нет, и это удивляло.
Я вспоминаю, как однажды все мы сидели в тридцать шестой аудитории и Сашка Белоконь, взгромоздившись на стол, рассказывал про свои знакомства с известными людьми. Как он с кем-то из них рубал в ресторане яичницу. Нам всем было противно... И вот тогда уставший Алтухов, неторопливо протирая носовым платком струны на скрипке, сказал ему вдруг негромко и ласково:
- Эх, Белоконь... - как будто с сожалением сказал он. - Ну, какой же ты Белоконь? Ты просто серая лошадка.
И мы все вокруг застонали от восторга и от обожания. А Алтухов бросил протирать струны, положил скрипку в футляр и вышел из аудитории. Он всегда умел уходить так, что всем хотелось вскочить и побежать за ним следом, вернуть его. А это, я считаю, дар божий - уметь уйти так вовремя, чтобы всем захотелось тебя вернуть.
Мы сидели спиной друг к другу, я чувствовала его горячее плечо и думала, что вот он, Алтухов, старый и одинокий человек. Ему уже двадцать семь лет, а, кроме Юрки, у него в этом городе ну никогошеньки.
- Когда я ушел из института живописи... - начал он шепотом.
- Ты, должно быть, врешь, Алтухов, - перебила я, - наверное, тебя оттуда просто выгнали за то, что ты не умел рисовать.
- Рисовать? - переспросил он и улыбнулся. - Я был на скульптурном отделении... Ну, впрочем, да, и рисовать... Там есть такой предмет. Один из основных... - Он замолчал.
- Ты хотел что-то рассказать...
- А? Да нет, я просто вспомнил... Нам в институте позировала одна пожилая женщина. По профессии она была учительницей биологии. Спиной позировала... Спина у нее была худая, и под левой лопаткой какой-то шрам... Жаловалась, что живет в коммунальной квартире, что соседи пьяницы и скандалисты, и она мечтает подработать и сделать в своей комнате толще стенки. Поэтому и позирует. "Вот так я докатилась до вашего института..." говорит. Чудаки, почти все они считали позирование чем-то зазорным... Нервная, издерганная женщина... Чуть что - плачет. А город менять не хочет. "Как выйду на Неву..." - говорит, и опять в слезы... Единственная мечта в жизни - подработать и сделать толще стенки. В этом что-то есть, а?
- Ничего в этом нет, - решительно сказала я. - Больная, нервная женщина, вот и все.
Я знала, что он учился в институте живописи и скульптуры, но не видела ни одной его скульптуры, ни проволочного каркаса, ни засохшего куска глины, ни одного карандашного наброска... Как будто он начисто смел все, что связывало его с институтом. Однажды он рассказывал мне о своем товарище, вообще-то хорошем скульпторе, который покончил жизнь самоубийством, оставив коротенькую записку: "Не обнаружил в себе гениальности". Записка лежала на снимке со скульптуры Родена "Амур и Психея".
В том, что эта дурацкая история была сочинена от начала до конца, я не сомневалась. Но вероятно и то, что Алтухов вложил в нее долю своего отношения к этой проблеме.
Я смотрела на спящего Юрку, на ребенка, которого страстно любил Алтухов, и мне хотелось сделать им обоим не просто что-то хорошее, а непременно что-то такое важное и громадное, от чего бы жизнь их сразу изменилась. Я просто ощущала такую жгучую потребность. Чтобы к ним не нужно было ехать полтора часа на старых, замызганных автобусах, которые сохранились только в старом городе, чтобы не надо было искать по тупикам их калитку, и чтобы в коридоре не висели эти страшные вопрошающие рога, и вообще чтобы Юрка не спал больше на старом алтуховском диване...
Я слушала, как Алтухов продолжал шепотом рассказывать что-то, и мне показалось, шепот его - нечто осязаемое, нечто мягкое и теплое, как живой воробей.
- Алтухов! - опять перебила я его, и он покорно замолчал. - Алтухов, я так люблю твои бредни, что, когда ты говоришь, мне хочется поцеловать звук твоего голоса... Что бы это значило?
Он поправил спавший с ноги шлепанец и сказал:
- Это значит, что ты проголодалась. Я сварил суп из курицы с двумя шейками. То есть у моей была одна и еще одну подарила соседка Нина Дмитревна, потому что ее девчонка шейку не любит. Сейчас я согрею...
Пока он возился на кухне, Юрка проснулся и сел на диване, по-турецки скрестив ноги. Юрка пялил на меня сонные глаза и никак не мог поверить, что я пришла.
- Как ты вырос, Юрка! - сказала я. - Ты как-то подлиннел.
- Я скоро стану совсем большим! - похвастался он. - Таким большим, как Алтухов. Даже еще больше. Я скоро буду ходить руками по потолку, а ногами по полу... А еще я вчера набил себе синяк. Вот. - Он показал локоть. - Сначала он был красняк, теперь синяк. Потом будет зеленяк, а потом - желтяк.
- Это ужасно, когда человек сам себе что-нибудь набивает! - согласилась я. - Однажды я сама себе наступила на ногу и страшно злилась, потому что некому было сказать: "Хамка вы!"
- А еще... а еще... - Он повертел колючей головой, придумывая или вспоминая, какую бы еще новость мне выложить. - А еще, я теперь у Алтухова живу, видишь? - радостно сообщил он. - И буду до-о-лго жить, если мама не спохватится.
- Ладно, молчи! - быстро перебила я. Еще не хватало, чтобы он тут выболтал мне алтуховскую тайну!
- Почему? - простодушно удивился Юрка. - Она не услышит, не бойся, она далеко! У меня мама - артистка. Только ее никогда на сцене не видно, потому что, как раз когда она выходит, много всяких людей вместе с ней танцуют или говорят. Алтухов сказал - это называется "массовка"... А правда, слово "массовка" похоже на слово "винтовка"? Я так думаю, что мама и не спохватится. Она ведь и так забывала в садик за мной заходить. Алтухов говорит - очень я ей нужен!
- Юрка! - закричала я, чтобы он наконец перестал рассказывать. - Если бы ты знал. Юрка, кого я сегодня на улице видела! Зеленого! С ушами и хвостом!
- Крокодила! - озабоченно крикнул он. - Но у него нет ушей!
- Чего вы разорались? - спросил Алтухов, занося кастрюлю с супом. - Как голодные птенцы.
- Вот... - Он разливал суп по тарелкам. - Юрке шейку... и тебе шейку!
- Это суп из Змей-Горыныча? - спросил Юрка
- Из царского двуглавого орла, - сказал Алтухов.
Потом он отвозил меня домой. Мы ехали в такси по ночному городу и смотрели на спящие троллейбусы, носами уткнувшиеся друг в друга. Они были похожи на причесанных людей. Это из-за опущенных дуг. А кстати, почему дуг, когда это вроде бы прямые палки? У меня с детства слово "дуга" ассоциируется с широкой трехцветной радугой... Какие-то полузабытые стишки из детской книжки: "Ах ты, радуга-дуга!"
- Если бы ты знала, какая морковная луна всплывает над Ленинградом после белых ночей! - сказал мне Алтухов.
Он постоянно тосковал по Ленинграду, и иногда это чувствовалось так ясно, что мне становилось невыносимо жаль его.
- Знаешь, как скрипят входные двери в институте живописи, - говорил он, - когда сторож закрывает их на ночь?..
- Почему ты уехал оттуда? - как-то спросила я, глядя в его круглые печальные глаза.
- Видишь ли, весной там не хватает витаминов, - ответил он и улыбнулся. - А я не могу без них.
И я его не стала больше спрашивать об этом; с ним невозможно было разговаривать; все не как у людей.
Даже последний наш разговор не получился человеческим. Потому что мы с самого начала, с того момента, когда он заглянул в аудиторию, не поняли друг друга. Я не поняла, что он пришел прощаться, а он не понял, что я решила наконец влюбиться в него, урода. Поэтому, когда я обошла пианино, заглянула ему в глаза и сказала, что здорово его доконало восстание на Сенатской площади, он кивнул, отвернулся к окну и вдруг сказал:
- Мы с Юркой уезжаем... - Аудитория была пустая и гулкая
- Ты сегодня плохо побрил левую сторону шеи, - сказала я. - Поэтому по тебе, как по замшелому дереву, можно узнавать, где север и где юг.
- Мы уезжаем завтра, знаешь...
- У тебя бритва плохая. Или ты невнимательно брился, - сказала я. И заплакала. Беззвучно заплакала, чтобы он не слышал. А он и так не слышал, он сидел, отвернувшись к окну.
- Значит, план такой: я меняю Юрке фамилию, чтобы эта мадам не сумела найти его, отвожу парня к моей тете в Пермь, а сам еду в институт живописи. Я не могу без Питера.