Максим Горький - Тюрьма
- Послушайте!..
Откуда-то из-под окна явился часовой и, грозя пальцем, сурово сказал:
- Эй... нельзя!
Человек в картузе пожал плечами и, улыбнувшись Мише, прошёл далее. Миша спрыгнул на пол.
Около полудня в камеру вошёл молодой и тонкий, как тростинка, надзиратель, с лицом, безобразно изрытым оспой. Он встал в двери и, не глядя на арестованного, тихо сказал:
- Пожалуйте на прогулку...
На дворе тюрьмы, в ямках между камнями, блестела отстоявшаяся вода; трое арестантов ходили по двору с метлами и лениво сгоняли воду к воротам, а она, уже мутная, густо насыщенная грязью, вновь медленно расползалась между камнями...
Надзиратель привел Мишу за угол тюрьмы и негромко проговорил:
- Гуляйте вот тут, от угла до стены, - разговаривать с арестантами нельзя!
Здесь, под голубым, безгранично высоким небом, слово "нельзя" точно впервые коснулось сердца Миши, и теперь в звуках его он почувствовал нечто унижающее. Нахмурив брови, он взглянул в лицо надзирателя, неподвижное, как маска, поросшее на скулах и подбородке кустиками светлых волос, и глаза на этом лице показались ему лишними, чужими; тёмные, овальные, прикрытые длинными ресницами, они смотрели ласково, и в них светилось что-то робко-недоумевающее...
- Ходите! - сказал надзиратель. - Останавливаться - нельзя...
Миша медленно пошёл, а надзиратель, оглядываясь, следовал за ним немного в стороне.
- Чего вы всё бунтуете? - тихо говорил он, глядя в землю. - Учились бы себе... потом вышли бы товарищем прокурора - только и всего! А вы бунтуете... такой молодой, красавец... Чай, мамаша есть?..
Миша был тронут его словами, и он остановился, засмеялся и, приложив руки к груди, тоже хотел сказать что-то простое, ласковое... но надзиратель испуганно отскочил, оглянулся вокруг и быстро зашептал:
- Идите, идите! Увидят - оштрафуют меня за разговор...
Он скрылся за углом тюрьмы, а юноша, полный смешанным чувством печали, любопытства, начал медленно ходить вдоль высокой тюремной ограды...
Над приземистым, грязно-серым зданием тюрьмы, с четырьмя башнями по углам, безмолвно распростёрлось бледно-голубое небо, вымытое осенними дождями, полинявшее...
"Сколько времени просижу я здесь?" - подумал Миша, оглядываясь вокруг. Ему казалось, что уже и теперь он мог бы рассказать о тюрьме довольно много интересного, если б его выпустили.
Он не заметил, как быстро прошло время прогулки, и, когда рябой надзиратель, подойдя к нему, сказал: "Пожалуйте в камеру..." - он удивлённо воскликнул:
- Уже?
Надзиратель утвердительно кивнул головой. В коридоре он тихо сообщил Мише:
- А у меня мамаша в богадельне...
И виновато опустил голову.
- Ага!.. Ну - ничего! - улыбаясь, сказал Миша, не найдя более удачных слов. Снова закрылась тяжёлая дверь камеры, резко и зло загремело железо засова и замка...
Так и потекла его жизнь день за днём, однообразно правильная, одноцветная...
V
...Поверка давно кончилась, и тюрьма спит тяжёлым сном. Сквозь глазок в двери из коридора доносятся порою какие-то странные звуки... Кто-то шепчет во сне, - кто-то бредит, должно быть. Тихо шаркают за дверью шаги надзирателя - сегодня дежурит старик с неподвижными глазами. Он медленно ходит по коридору и бормочет, а Миша лежит на нарах и, чутко прислушиваясь, думает.
Сегодня, во время прогулки, рябой досказал ему свою историю. Он - сын какого-то офицера, который соблазнил его мать, швейку, и - бросил её, оставив на память о себе свою фотографическую карточку и ребёнка. Молодая женщина четырнадцать лет нянчила сына и всё работала без отдыха, не имея в жизни ничего, кроме сына. Она отдала его в приходскую школу, потом в городское училище, но там однажды учитель дёрнул мальчика за волосы, и мать, никогда не сказавшая сыну своему даже грубого слова, взяла его домой. Потом она нашла ему место писца у судебного следователя, а сама все шила, делала цветы, вязала чулки, всё работала. Сына взяли в солдаты, и там он, воспитанный любовью матери и влюблённый в неё, не стерпев насмешек над нею со стороны унтер-офицера, ударил начальника во время ученья. За это его отдали на три года в дисциплинарный батальон, без зачёта службы, а мать его всё работала и плакала над жизнью своего сына. Прослужив в солдатах семь лет, измученный, запуганный, он воротился домой и нашёл мать почти ослепшей, - она уже не могла работать, а ходила на паперти церквей собирать милостину... Но и тогда она подарила ему шарф, связанный ею, - последнюю работу дряхлых пальцев и полуслепых глаз, последнее воплощение своих сил, безропотно отданных сыну. Он несколько месяцев не мог найти себе дела и жил милостиной, собранной матерью. А потом она совсем ослепла; он, наконец, получил место в тюрьме; кто-то поместил слепую старуху в богадельню, и там она теперь вяжет чулки сыну своему...
"Какая женщина! - - думал Миша. - Сколько любви... сколько простой, трогательной красоты!"
Он вспомнил пугливые, недоумевающие глаза рябого, его тихий голос...
- Какой же смысл в её труде, если сын всё-таки...
- Господин Малинин! - послышался громкий шёпот.
Миша вскочил с нар, - в окошечке двери беспокойно светился глаз надзирателя.
- Вы чего говорите? - спрашивал старик.
- Я? Я - не говорю... - удивлённо ответил Миша.
- Ведь я слышал!
- Это, должно быть, так...
- То-то... А вы удержите себя...
Глаз надзирателя на минуту скрылся, потом снова явился, и старик заговорил предупреждающим шёпотом:
- Вот так же всё разговаривал с самим собой... один тут... сказать правду - племянник он мне...
- Ну? - быстро спросил Миша.
- Ну, и свезли его в сумасшедший дом...
- Племянник ваш?
Глаз странно прыгал, - должно быть, надзиратель утвердительно кивал головой.
- И - сидел здесь? - тихо спросил Миша.
- В девятом номере...
- И вы его... вы - тоже были здесь? - не сразу сказал Миша.
- Я здесь - семнадцать лет, - спокойно ответил старик.
Миша, глядя на тусклый глаз старика, на его длинный хрящеватый нос, хотел спросить его:
"Неужели и племянника своего вы так же вот караулили, как меня?"
Но, боясь обидеть старика, он не спросил об этом, а только сказал:
- Давно вы здесь...
- Подождите-ка, я стул принесу себе, - подмигнув, зашептал старик, - а то - трудно мне нагибаться... спина болит.
Он ушёл. Миша стоял перед дверью, слушая шарканье его ног, и думал:
"Если у человека есть душа - у этого она должна быть такая же тёмная, сморщенная и сухая, как его лицо..."
Старик воротился, бесшумно приставил к двери стул, и снова в круглом отверстии явился его глаз и мохнатая, седая бровь, высоко поднятая над ним.
- Вот так-то лучше, - заговорил он. - Спать я не могу - косточки болят... И вы не спите... вот мы и поговорим... Ночью это можно... днём нельзя, а ночью - кто узнает? Днём-то я притворяюсь, будто строгий с вами... нельзя иначе, начальство требует! А ночью и с вами можно поговорить... К тому же - какой вы преступник? Эхе-хе! Жалко мне вас... Смеётесь вы, радуетесь, будто вам чин дали... молодость! Повинились бы вы начальству-то...
Мише стало неприятно слушать. Он нервно наклонился к двери и спросил старика:
- Ваш племянник чем занимался?
Снова зашуршал в камере сухой, бесцветный голос:
- Слесарь... Инженера он застрелил... Про него даже в газетах писали... как же! Он сам мне газету читал... случаем она попала, а в ней как раз про него и напечатано... Читал он - и смеялся... вот как вы... Резкий парень был... Мать-то его - сестра моя - ревела, ревела... Однако слезой кровь не смоешь... Бывало, я скажу ему - ну что, Фёдор, какова она, тюрьма-то? А он только фыркнет... Сначала - всё молчал он здесь, сердитый был. А потом - разговаривать начал... да и заговорился...
- Что же он говорил? - тихо осведомился Миша.
- А так - разное... кто же его знает? Вы не калужский сами-то?
- Да...
- То-то... фамилия знакомая. Почтмейстер в Калуге был, Малинин...
- Отец мой...
- Ну-ну... ведь и я калужский... да! Умер отец-то?
- Умер...
- Та-ак... все умрём!
Говорили они оба шёпотом, и голоса их шуршали в тишине, как сухие листья осени. За окном, как бы отмеряя уходящие минуты, глухо топали по земле мерные шаги часового.
- Скучно вам здесь? - спросил Миша.
- Старикам везде скушно... - ответил ему из-за двери шёпот.
- А... племянника жалко было... когда он здесь сидел?
- Что же его жалеть, коли он человека убил... Сестру жалко... А кто человека убил...
Старик вдруг замолчал, и лицо его исчезло, точно упало вниз. Миша смотрел в окошечко и ждал.
Лицо старика поравнялось с его лицом, и, медленно двигая тонкими губами большого рта, окружённого клочьями седых волос, старик, кивая головой и как будто усмехаясь, сказал:
- Соврал я... жалко мне Федьку... тоже молодой был... хороший парень...
Вдруг по коридору, всколыхнув тишину, точно порыв ветра тёмную воду уснувшего пруда, пронёсся дикий, потрясающий вой:
- Не бей... голубчики... помилуйте!
- Что это? Что? - вздрогнув, крикнул Миша.