Григорий Климов - Крылья холопа
Военкомат по плану должен сдать сегодня пятьдесят человек на пересыльный пункт. Начинают скрести по углам - берут из тюрем заключенных с небольшими сроками заключения, в основном за прогулы и опоздания, под конвоем ведут их в Военкомат и с тем же конвоем дальше на пересыльный пункт. Если план все-же не выполняется, то нехватку пополняют, сунув среди арестантов несколько человек с "бронью". Из под конвоя не сбежишь, а на пересыльном свои люди, не говоря уже о колючей проволоке, часовых и плакате над воротами: "Привет новому пополнению!" Так попал забронированный научный сотрудник Энергетического Ордена Ленина Института имени Молотова в солдаты. Не помог ни Ленин, ни Молотов. Приключение почище чем у Конан-Дойля! Жаль только, что с Женей не успел попрощаться. Вскоре я уже браво маршировал на фронт и во всю глотку горланил: "Саловей, саловей, пта-а-ашечка! Что же ты, сало-о-овушко не весело поешь..!" Как по мановению руки фокусника в Армии исчезли все песни довоенного времени с "вождями, пролетариями" и прочей дребеденью. Зато буйным сказочным самоцветом расцвели русские походные песни чуть-ли не времен Измаила и Шипки. Далее те солдаты, кто не мог петь, орали их изо всех сил. Просто потому что снова разрешили петь про кони-ленты, старуху-мать, да молодку-невесту. Понял кремлевский фокусник, что сердцу солдата кони-ленты, старуха-мать, да молодка-невеста дороже бороды "Карлы Марксы". Попав на фронт, я нисколько не сожалел о тыле. На фронте были настоящие люди, действительно вся здоровая часть нации. На фронте мы глодали сухари, запивая растопленным в котелке снегом, днем ковали победу, а ночью, если не было марша, мечтали о далекой любимой. Это была жизнь, ради которой стоило умереть. И вот - сегодня я возвращаюсь в Москву. Вчера я даже не смел мечтать об этом. Перед моими глазами невольно встает картина, когда я в последний раз думал о Москве. В солнечный весенний день на заброшенной поляне в лесах Карельского перешейка я наткнулся на глубокую, поросшую молодой травой, воронку от снаряда. В глубине ямы прозрачной чащей стояла зеленоватая болотная вода. Лесная вода, ясная как кристалл, которую мы часто пили, осторожно черпая пилоткой, чтобы не замутить ила. На дне воронки в лучах солнца переливался изумрудными красками миниатюрный мир лесного озера. Головой в воде, раскинув руки в последней судороге жизни, лежал труп вражеского солдата. Когда я, пахая каблуками сапог по крутому краю, спускался вниз, комки земли посыпались в воду. Заходила кругами лесная тихая вода, медленно в печальной мертвой ласке шевеля волосы трупа. Я присел на корточки, подавленный этой дружбой жизни и смерти. Наконец любопытство пересилило над уважением перед мертвыми. Я осторожно расстегнул грудной карман серо-зеленого мундира и вытащил истертую пачку бумаг. Обычные солдатские документы с орлом верхом на дубовом венке, письма из дому и наконец фотография милой белокурой девушки в светлом платье. Фотография была аккуратно завернута в отдельную бумажку. На обороте тонким летящим почерком написано: "Любимому от любимой", дата и название далекого немецкого города на юге Райха. Я посмотрел на ласкаемые зеленой водой волосы мертвого, на юное лицо неизвестной девушки с берегов Рейна. Теперь там цветут яблоневые сады и зеленеют по склонам холмов виноградники. Когда-то в майские ночи ты ласкала эти волосы любимого, теперь их ласкает лесная вода в просторах России. Да, сложно переплетаются пути жизни. Я посмотрел на солнце в перламутре бледного неба, на цветущую белой кашкой поляну, на безмолвную тишину леса кругом. Жизнь не изменилась от того, что перестало биться сердце немецкого солдата. Я вынул из планшетки записную книжку к, сидя на краю воронки, написал Жене очень меланхолическое письмо: "...Может быть завтра и я буду лежать где-нибудь лицом кверху и меня не будет ласкать никто... Даже лесная вода..." Женщины любят романтику. Да и я тоже не из железа. В конце концов я только человек, хотя на мне и солдатское сукно. Не думал я тогда скоро увидеться с Женей. Писал просто так. Как пишут все солдаты своим любимым. Ведь солдатские письма - это почти единственная отрада для души. Многие, кому никто не пишет писем, грустят и тихо завидуют своим более счастливым товарищам. Сойдя с Комсомольского вокзала в Москве, посвистывая фронтовую песенку, сразу-же нырнул в метро. Целый век я подарил государству. Теперь не будет большого греха, если я урву пару минут для себя. Я прямо скажу в лицо каждому, кто поступил бы иначе: ты - сверхкарьерист или просто дурак! Да и потом Женя не простит мне никогда, что я предпочел ей какую-то Н-скую воинскую часть. Дверь Жениной квартиры я нашел на замке. Сунув в щелку записку, я снова забросил свое имущество за плечи и скомандовал сам себе: "Кру-гом!" Покончив с личными делами, я зашагал дальше по делам государственным. 2. Через полчаса я прибыл по адресу, указанному в командировочном предписании. Я иду по длинному коридору и удивляюсь. Кругом меня возбужденно бегают люди в военной форме, но вся обстановка скорее похожа не на армию, а на университет в период экзаменационной горячки. Разложив на подоконниках раскрытые книжки, люди возбужденно советуются, что-то наспех повторяют, пишут шпаргалки и моментально отправляют их по назначению. Никто никому не смотрит на погоны и не думает о козырянии. У всех в голове что-то другое. Выражение лица у большинства людей в коридоре значительно отличается от обычных армейских офицеров, где казарменная муштра накладывает свою одуряющую печать на души и лица людей. Здесь же какой-то неуловимый налет интеллигентности. Неподалеку двое офицеров, выворачивая губы, разговаривают на каком-то обезьяньем языке. Погоны у всех самые разнообразные - начиная от авиационных и кончая пехотой. Тут-же мелькают черные кителя военно-морского флота. Но что удивительнее всего - это значительное число женщин и девушек в форме. До сих пор женщин в единичном порядке принимали в кое-какие военные школы ради рекламы. Тут-же похоже на что-то другое. Куда это я попал? Я чувствую себя несколько неловко и решаю пришвартоваться к берегу. Начинаю оглядываться в поисках подходящего причала. У одного из окон замечаю старшего лейтенанта в гимнастерке и бриджах светло-песочного цвета. Ага, это один из наших! На мне точно такая же форма. Кроме Ленинграда я такую форму нигде не встречал. Когда запасливые американцы готовились к высадке в Северной Африке, то они заготовили огромное количество прохладного и шелковистого светло-песочного ластика для обмундирования своих солдат. Африканского ластика оказался избыток и они по дружески передали его своим русским союзникам. Наше догадливое командование одарило тропическими костюмами самый холодный участок фронта Ленинградский фронт. По этой экзотической одежде мы без труда определяем своих друзей-ленинградцев. "Послушай, старшой", - обращаюсь я к песчаной гимнастерке, - "Ты тоже из Ленинграда?" "Да, с Карельского", - отвечает старший лейтенант с готовностью. Видимо он также чувствует себя потерянным в этой шумной среде и рад даже незнакомому собеседнику. "Ну, как дела?" "Да пока ничего. Кажется зацепился," - говорит он, но несмотря на утвердительный ответ в его голосе слышится разочарование. "Куда попал?" - участливо спрашиваю я, - "И вообще что тут за пансион благородных девиц? Я только сегодня прибыл и ничего не пойму". "Тут сам черт не разберется. Меня, например, венгром окрестили. Пропади она пропадом эта Венгрия!" - с еще большим разочарованием продолжает песочная гимнастерка. Мое удивление растет еще больше. "Эх, вот если бы на английское отделение попасть!" - вздыхает старший лейтенант. - "Туда без блата не попадешь. Надо генеральским сынком быть. Видал вон трутся?! У всех записочки в кармане". Он кивает головой на дверь с табличкой: "Начальник Учебной Части", около которой жмется кучка офицеров в щеголеватых хромовых сапогах и сшитых на заказ кителях. Вид у них, действительно, отличается от фронтовых офицеров. "Так, так... А куда здесь, собственно, голову пихать? Чтобы не просчитаться..." - опрашиваю я. "Ты какие языки знаешь?" "Немного немецкий, немного английский. Русский кое-как..." "Не будь дураком и говори, что знаешь только английский. Английское отделение лучше всего", - поучает меня будущий венгр. Из разговоров приблизительно выясняется, что таинственное учебное заведение готовит кадры для работы заграницей. Название этого учебного заведения никто из новичков толком не знает. Поболтав с офицером-летчиком, слушателем Военно-Воздушной Академии имени Жуковского, который, пользуясь какими-то сильными связями, пытается добиться своего перевода с 111-го курса Академии на первый курс загадочного пансиона я убеждаюсь, что место это действительно привилегированное. В продолжении последующих дней я заполняю многочисленные анкеты, щупающие мое прошлое до десятого колена и вопрошающие нет-ли у меня родственников или знакомых заграницей, нет-ли у меня родственников на "территориях, временно оккупированных гитлеровскими захватчиками", не принадлежал ли я к антипартийным группировкам или не собирался ли я им сочувствовать, не сомневался ли я в правильности линии Партии. Вопросов, интересующихся моими возможными отрицательными сторонами, гораздо больше, чем вопросов о положительных качествах, доступных человеку. Все эти анкеты я уже привез в запечатанном пакете из Ленинграда, но тут мне дают их заполнять снова. Я помню скандал с анкетой, которую заполнил для институтского Спецотдела один из моих бывших товарищей - студентов. На вопрос о дате рождения он ответил: - "1918 год". На последующий вопрос: "Чем Вы занимались в момент революции в 1917 году?", он четко написал - "Был на подпольной работе". По этому поводу его несколько раз вызывали на собеседование в НКВД. Несколько дней я сдавал экзамен по немецкому и английскому языкам. Не выдержавших языковые экзамены сразу отстраняли от дальнейших экзаменов и отчисляли обратно по прежнему месту службы. Исключение составляли щеголеватые "блатыри" с сильными рекомендациями. Все они поступали на 1-ый курс и для них были послабленные требования. Остальная же масса строго сортировалась, исходя из условий зачисления, в случае солидных знаний на старшие курсы, или в противном случае, отчисления. После анкетного чистилища в форме Мандатной Комиссии и языковой проверки в порядке важности следовали экзамены по Марксизму-Ленинизму. К двадцати шести годам я успел выдержать по этому предмету с полдюжины нормальных и три Государственных экзамена. В гражданских институтах, где студенты были довольно либеральными, вместо "марксизм-ленинизм" можно было часто слышать выражение "марксизм-онанизм". Затем следовали уже совсем пустяковые с классовой точки зрения экзамены по философии и диамату, всеобщей истории и истории военного искусства, русскому языку и экономической географии. Все эти процедуры я проделывал довольно безразлично. Неизвестно когда война кончится, но, во всяком случае, она уже перешла критическую точку и идет к концу. Моя цель - после окончания войны как можно скорее избавиться от военной формы. С другой стороны, это училище могло задержать, если вообще не приковать меня к Армии. Для большинства молодежи училище было средством для получения определенной профессии, которая могла-бы кормить их после войны. Меня этот вопрос мало интересовал. Но Армия есть Армия, здесь царит приказ и если приказано, то нужно повиноваться. Стоит ясное, жаркое лето. "На Москва-реке застыли караваны барж груженых лесом всю войну Москва отапливается исключительно дровами, даже паровозы ходят на дровах. Кругом как-то слишком тихо и спокойно. Единственное развлечение доставляют комендантские патрули, проверяющие документы на каждом шагу. Меня они осматривают особенно подозрительно - на плечах защитные фронтовые погоны, а брожу с видом бездельника. Однажды я зашел на свою старую квартиру и для разнообразия переоделся в гражданское платье. Пройдя несколько шагов по улице, я почувствовал странное ощущение неловкости, повернул назад и снова натянул военную форму. Страна с оружием в руках, страна в солдатской шинели. В форме как-то лучше. Когда я попал из Москвы в Армию, то рушились все мои личные планы. Когда я возвращался сюда, то бессознательно полагал, что жизнь войдет в прежнюю колею. Но жизнь шагнула вперед, да и я, увидев фронт, внутренне переродился. Теперь, бесцельно бродя вокруг зубчатых стен Кремля, сонного и безжизненного в мареве летнего солнца, я ощущал только скуку, да пустоту в душе. Ясно чувствовалось одно - надо кончать войну. А пока идет война - нет и не будет места личной жизни и личным интересам. После Мандатной Комиссии и сдачи экзаменов я был вызван к Начальнику Учебной Части - полковнику Горохову. За большим столом сидел маленький человек с синими кавалерийскими погонами и выбритым как биллиардный шар черепом. На хитром лисьем лице щурились бесцветные водянистые глазки. "Присаживайтесь, товарищ капитан", - вежливо ответил он на мой рапорт и кивнул головой на стул напротив стола. Прием довольно отличный от обычной армейской дисциплины. Пахнет университетской кафедрой и рассеянными профессорами. Полковник перебирает тонкими худощавыми пальцами с плоскими ногтями мои многочисленные морально-политические характеристики, боевые аттестации, анкеты, экзаменационные ведомости. "Так Вы значит инженер?! Очень приятно", - начинает он приветливо. - "Инженеров мы, вообще говоря, недолюбливаем. У нас уже есть несколько. Слишком много самомнения и мало дисциплины. Как Вы представляете себе Вашу будущую карьеру?" "Как этого потребует государство", - отвечаю я осторожно, но ни секунды не колеблясь. На таких вопросах меня не поймаешь. "Знаете Вы, что это за учебное заведение?" - спрашивает полковник. Получив от меня неопределенный ответ, он медленно и с расстановкой говорит: "Это - Военно-Дипломатическая Академия Генерального Штаба Рабоче-Крестьянской Красной Армии. Вы должны знать, что по Уставу люди с высшим военным образованием, окончившие Военные Академии, обязаны оставаться на пожизненную службу в Армии. Государство тратит на ваше образование уйму средств и не может допустить, чтобы люди потом занимались чем им вздумается. На Вас лично государство уже выбросило порядочную кучу денег". При этом он смотрит в графу, где значится, что я окончил Индустриальный Институт. "Мне просто жалко опять тратить на Вас время и деньги", - продолжает полковник с видом экономного домохозяина. - "Так вот, к чему я все это веду - если Вы будете приняты в Академию, то выкиньте из головы всю гражданскую блажь и не мечтайте о демобилизации". Полковник видимо хороший психолог и знает наперед, кто о чем думает. Я сижу, вытянувшись на стуле, с бесстрастным выражением на лице. "Кое-кто, из подобных Вам, думают - война кончится, так хвост набок. Забудьте! Мы уже таким хвост прикрутили! Нас Вы интересуете поскольку, судя по Вашим документам и результатам экзаменов, у Вас солидная база знаний, необходимых нам. С Вами будет меньше возни, чем с другими. Только поэтому мы и рассматриваем Ваш случай". После такого предисловия полковник переходит к деталям: "Для чего Вы. окончив Индустриальный Институт, занимались еще иностранными языками?" "Я считал эти знания необходимыми для инженера"... "Да, но за каким чертом Вы еще кончали..." - он смотрит по бумагам, - "Первый Московский Институт Иностранных Языков, да к тому же Педагогический? Что Вам должность инженера не нравилась?" Полковник очень хорошо разбирается в тонкостях движения интересов и профессий современного советского общества. Благодаря сравнительной легкости получения высшего технического образования в годы моей учебы в технические ВУЗы попадало значительное количество бросового материала. Столкнувшись с практической работой и не получив морального и экономического удовлетворения, они засовывали дипломы подальше в сундук и пускались на поиски более хлебной или менее ответственной профессии. Это выяснялось исключительно частыми арестами среди инженеров за малейшие технические ошибки и сравнительно низкой оплатой рядовых инженеров. Многие женщины, получив высшее образование, предпочитали выходить замуж и возиться у печки, чем работать ветеринарами и агрономами. Конечно, если это допускала зарплата супруга. Если нет - снова кидались на поиски. Так и метались люди с дипломами из угла в угол советской страны. Государство отвечает на это соответствующими мерами - закреплением молодого специалиста на пять лет за одним производством без права самовольного перехода и тюремным заключением за нарушение этого закона. "А откуда Вы знали языки?" - продолжает полковник. - У Вас что - бонны или гувернантки были?" Допрос как в НКВД! В годы моего детства иметь гувернантку это означало, по тогдашней классификации, принадлежность к "бывшим людям". В настоящее время слово "гувернантка" не является столь компрометирующим - в Москве можно видеть по паркам массу детей кремлевской знати в сопровождении гувернанток, разговаривающих с малышами по-французски или английски. Спихнув и обругав старую знать, знать новая скоро пошла по тому же пути. "Я учил языки параллельно в порядке экстерната. Позже я сдал экзамены за последний курс и Госэкзамены в Московском Институте",- отвечаю я. "Ага, так Вы учились сразу в двух Институтах. Значит Вы усидчивый человек... " заключает полковник и задумчиво трет свою бритую голову, как будто ему пришла какая-то новая мысль. Не знаю, зачем я, собственно взялся за языки. У каждого из студентов какое-либо любимое занятие - один изобретает перпетууммобиле или пилит на скрипке, другой блистает на футбольном поле и сидит по два года на каждом курсе, третий увлекается фото, радио или еще чем-либо. Иностранный язык был для студентов самым коварным предметом. Некоторые перед защитой дипломного проекта имели "хвосты" по языку за пять лет назад. Я же тайком от окружющих, - чтобы не смеялись, - занимался иностранными языками. В городской библиотеке был огромный неразработанный архив на иностранных языках. Разбирать и подвергать его цензуре было некому, а без проверки пустить в обращение не разрешали. Вскоре я получил доступ к этим архивам и там мне открылся новый мир, недоступный для других. Это давало чувство удовлетворения. Языки я знал далеко не блестяще, но в советских условиях даже это было редким явлением. Возможности их практического применения для советского человека настолько ничтожны, что никому не приходит в голову заниматься их изучением. "Еще НКВД на заметку возьмет", - думают люди. "Так, так..." - постукивает полковник карандашом по моим бумагам. - "Так вот, товарищ капитан. Немецким языком у нас хоть пруд пруди. Английского тоже хватает. Но я вижу, что Вы усидчивый человек и к тому же не мальчик... Я предлагаю Вам нечто лучшее". Он делает многозначительную паузу и наблюдает как я реагирую на все сказанное. "Я зачислю Вас на исключительно ответственное отделение. Туда попадают немногие. К тому же я Вам гарантирую, что после окончания, Вы будете работать в Сан-Франциско или Вашингтоне. Что Вы скажете на это?" Я, не меняя выражения на лице, смотрю через стол. К чему это он гнет? Не английский, не немецкий, работать в Вашингтоне... Уж не хочет ли он предложить мне должность лифтера в каком-нибудь посольстве? Краем уха я слыхал, что здесь и такие номера бывают. "Так вот! Я зачислю Вас на Восточный Факультет", - тоном снисхождения произносит полковник. Я машинально закладываю язык за левую щеку. Неожиданно мне становится то жарко, то холодно. "...На японское отделение!" - заканчивает полковник, вложив в эти слова последний запас своего пафоса. - "Английский язык, к тому же, там требуется больше, чем где-либо". Я зябко перебираю плечами и чувствую себя очень неуютно. "Товарищ полковник, а там попроще ничего нет..?" - слабым голосом выговариваю я. - "Я, знаете, недавно контужен был..." "Тут не лавочка. Ассортимент ограничен", - лицо полковника мгновенно меняется, становится холодным и жестким. Ему жалко потраченного на меня времени. "Одно из двух: или японское отделение или Вы отправляетесь откуда прибыли. Вопрос исчерпан! Даю Вам два часа на размышление..." "Полковник в Ленинграде угрожает мне, если вернусь, Трибуналом, а здесь пожизненная каторга на японском языке. Попал, кажется, ты Климов в клещи?!" мелькают в моей голове обрывки мыслей. Когда я выхожу из кабинета Начальника Учебной Части, меня обступает оживленная группа моих новых знакомых. Все интересуйся результатом столь долгой аудиенции: "Ну как? Куда попал? На Западный?" - слышится со всех сторон. "Банзай!" - отвечаю я уныло. Все на мгновение замирают, потом разражаются диким хохотом. Для них это звучит анекдотом, для меня - драмой. "Знаешь сколько у них в алфавите знаков?" - сочувственно спрашивает один. "Шестьдесят четыре тысячи! Культурный японец знает около половины... Оттого они все очки носят". "За последний год здесь было три самоубийства", - любезно информирует меня другой. - "Все в японском отделении. Совсем недавно один под трамвай бросился". Да, видно не даром полковник интересовался моей усидчивостью. На лбу у меня выступает пот. Пески и болота Ленинградского фронта неожиданно кажутся мне такими родными и близкими. Лучше фронт, чем шестьдесят четыре тысячи иероглифов.