Борис Зайцев - Том 1. Тихие зори
Самым близким «по духу и по душе» оставался для него в течение семнадцати лет Леонид Николаевич Андреев. В очерке о друге, скоропостижно скончавшемся в сентябре 1919 года, Зайцев напишет скорбные и светлые строки: «Не могу я говорить с холодностью и объективностью об Андрееве, ибо молодая в него влюбленность на всю жизнь бросила свой отсвет, ибо для меня Андреев ведь не просто талант русский, тогда-то родившийся и тогда-то умерший, а, выражаясь его же словами, милый призрак, первый литературный друг, литературный старший брат, с ласковостью и вниманием опекавший первые шаги. Это не забывается».
Было еще одно имя, сопутствовавшее Борису Зайцеву всю его долгую жизнь, – Владимир Соловьев (1853–1900), крупный русский философ последней четверти XIX века. «Многое, очень многое сдвинул в моей душе, от пантеизма ранней юности моей повел дальше», – вспоминал Зайцев. В 1953 году он опубликует в парижской «Русской мысли» очерк «Соловьев нашей юности», в котором скажет: «Соловьев оказался водителем». Водителем не только для него, но и для Блока и Белого. Для нескольких поколений открывал он «новый и прекрасный мир, духовный и христианский, где добро и красота, знание мудро соединены, где нет ненависти, есть любовь, справедливость. Казалось, следовать за ним – и не будет ни национальных угнетений, ни войн, ни революций. Все должно развиваться спокойно и гармонически. Конечно, только казалось так. Но вечная память и благодарность Соловьеву именно за юношеский подъем, может быть, за излишнее прекраснодушие. За разрушение преград, за вовлечение в христианство – разумом, поэзией, светом».
* * *Первые шаги Зайцева-писателя – это семь рассказов, этюдов, стихотворений в прозе, опубликованных за два года в ежедневной газете «Курьер», это новеллы, появляющиеся одна за другой в журналах «Правда», «Новый путь», «Вопросы жизни», «Золотое руно», «Перевал», «Современный мир»… Среди опубликованного – произведения, которые автор, уже будучи зрелым художником, не постыдился включать в свои собрания сочинений: «Волки», «Тихие зори», «Хлеб, люди и земля», «Священник Кронид», «Миф». В раннем творчестве Зайцева – это действительно лучшее. И. С. Тургенев как раз о таких произведениях сказал, что «они не придуманы, а выросли сами, как плод на дереве»[5].
«…И повторяется», – проницательно подметил однажды Блок, читая Зайцева. Действительно: Зайцев словно бы снова и снова пробует те или иные приемы построения фразы, периода, сюжета, ищет свой ритм в каждом этюде, рассказе, повести. Да, при этом явственно повторяется. Но если вглядеться в эти «повторы», не без удивления обнаруживаешь: при отдаленной похожести они отнюдь не то же самое, что уже было, – появились новые художественные качества.
Этот творческий прием в разных модификациях можно обнаружить у каждого художника слова. Здесь пристальный читатель встречается с едва ли не самым удивительным явлением: как благодаря творцу, «изобретающему» всякий раз заново содержание, преображается, вспыхивает ярким огнем и самая «старая» форма, сбрасывая оковы косности, оживая, становясь подвижной, тонко приспосабливающейся, словно бы подыгрывающей тому, что ее содержательно наполняет. В итоге рождается целостность, в которой попробуй выдели, что в ней тектоника, структура, каркас. Все это органично, естественно вплелось в содержание и поглощено им.
В эту раннюю пору своего писательства Зайцев создает новаторскую повествовательную форму: бессюжетный рассказ-впечатление, рассказ-раздумье, рассказ-стихотворение или, по авторскому определению, – «небольшие поэмы в импрессионистическом роде» (из цитировавшегося выше письма к О. П. Вороновой). Ритм – душа стиха, но также и лирической прозы. Зайцев обладал талантом поэта – врожденным чувством ритма, лада, гармонии. «Сердце у него лирное»[6], – скажет о своем друге через много лет Г. Чулков.
* * *Все увереннее Зайцев обживается в кругу литераторов. Это вхождение в новый и такой желанный для него мир начинается с малого: он идет корректором в марксистский журнал «Правда», где литературной частью ведал И. А. Бунин. «Я получал за это 50 руб. в месяц, пропускал много ошибок, – простодушно признавался Зайцев, – и напечатал там два собственных рассказа – „Мглу“, „Сон“». Издавался журнал инженером, математиком и фантасмагористом В. А. Кожевниковым. «Этот скромный и своеобразный человек со странностями взял да и всадил чуть не все свои средства в издание, где сотрудники – Луначарские, Скворцовы, Базаровы ему же и доказывали, что он эскплуататор, буржуй, темная личность», – язвил Зайцев.
Вскоре, однако, из корректоров он был изгнан, но пересажен в кресло редактора новоиспеченного детища того же В. А. Кожевникова – журнал «Зори». Всего одну весну 1906 года существовало это уникальное издание, но след в душах молодых литераторов оставило навсегда. «Что-то от светлой зари, юношеское и чистое было в этих „Зорях“, – вспоминал много лет спустя Зайцев, – и навсегда они для меня овеяны светом весны, тех особых неповторимых чувств… Через всех нас прошел какой-то романтически-весенний ток: „Зори“ сделались не только лишь журналом, но и умонастроением и какой-то душевной направленностью… Восторг – одна из важных черт „зоризма“. Мы так иногда называли свое настроение…У нас было что-то вроде братства, секты романтиков… Конечно, мы всё со всем „соединяли“, „примиряли“, разумеется, не обходилось без Владимира Соловьева. В то же время был у нас и особенный „русский“ уклон и христианский. С христианством нас сближал как бы свет наших душевных устремлений и их музыка».
Романтизм, негромкая, словно бы стесняющаяся заявить о себе послышнее восторженность, нетрудно переходящая в сочувственную, сострадальческую скорбь, – эти качества души писателя, так полно и определенно проявившиеся затем во всем его творчестве, как раз отсюда и родом, из времени «Зорь», где они окончательно сформировались, стали для его вдохновения родниковой свежести ключом. Они из трагической эпохи первого в двадцатом веке крупного взрыва народного негодования, ненадолго погашенного плетьми и расстрелами, но успевшего неузнаваемо переворотить всю духовно-нравственную атмосферу в России.
Хотя, как он говорил, судьба всегда отводила его от исторических событий, политических схваток, но они сами то и дело врывались в его жизнь. То он отдает свою квартиру под «явки», то у него на Арбате скрываются «таинственные личности с „паролями“, „литературой“, иногда шрифтами и обоймами», то становится очевидцем разбойного шествия по городу «черной сотни». А однажды случай привел его на окраину Москвы – на собрание революционного юношества, где «ораторствовал молодой человек – самоуверенный, неглупый, с хорошей гривой». Это был его университетский однокашник Л. Б. Каменев, с которым еще не раз сведет его тот же господин случай, когда Каменев возглавит Моссовет. Но это будет уже другая эпоха, с трагическим исходом для Зайцева, и не только для него.
Однако «бурь порыв мятежный» был все-таки чужд Зайцеву, он более склонялся и в жизни, и в творчестве к поэтической созерцательности, любил часы размышлений о жизни и смерти; его персонажи по-христиански не боятся ухода, но и не сопротивляются ему, ничего не делают для того, чтобы продлить свои земные часы. Эта их пассивность, эта их созерцательность сродни той, что свойственна и чеховским «хмурым людям». Более того, Зайцев, для которого Чехов был кумиром, здесь его прямой продолжатель. Но есть существенное качество-свойство, которое разнит, различает героев Чехова и Зайцева, – это степень связанности и с земным, и с горним, космическим. У Зайцева индивидуальное, личное, отдельное как бы поглощается общечеловеческим, надмирным, пантеистическим, лишаясь естественности, жизненной узнаваемости и превращаясь в символ, знак.
Потому-то и его художнический отклик на все более разгорающиеся вокруг него революционные события носит характер отвлеченный, в нем чрезмерны обобщения, высок уровень абстрагирования, события для него как бы фон, жизненный антураж, а не сама жизнь, от которой бегут его персонажи, как, впрочем, и он сам. «Незадолго до московского вооруженного восстания, зимой 1905 года, я уехал в имение родителей, – вспоминает он. – Жена и все друзья мои оставались в Москве и были свидетелями, сочувствующими революции. Меня занимали больше религиозные и метафизические вопросы». Теперь нам в какой-то мере становится понятно, почему бушевавшие в эти дни баррикадные бои, уличные перестрелки звучат в его рассказах нарочито приглушенно, не выходя на первый план и тем более – не возвышаясь до героико-романтического отражения. Только в романе «Дальний край» он разрушит свой идейно-творческий канон и покажет нам с высокой долей реалистичности судьбы восторженных молодых людей, захваченных идеями перестройки общества под знаменами Свободы, Равенства, Братства.