Максим Горький - Двадцать шесть и одна
Он действительно казался искренно обиженным. Ему, должно быть, не за что было уважать себя, кроме как за свое уменье совращать женщин; быть может, кроме этой способности, в нем не было ничего живого, и только она позволяла ему чувствовать себя живым человеком.
Есть же люди, для которых самым ценным и лучшим в жизни является какая-нибудь болезнь их души или тела. Они носятся с ней всё время жизни и лишь ею живы; страдая от нее, они питают себя ею, они на нее жалуются другим и этим обращают на себя внимание ближних. За это взимают с людей сочувствие себе, и, кроме этого,- у них нет ничего. Отнимите у них эту болезнь, вылечите их, и они будут несчастны, потому что лишатся единственного средства к жизни,- они станут пусты тогда. Иногда жизнь человека бывает до того бедна, что он невольно принужден ценить свой порок и им жить; и можно сказать, что часто люди бывают порочны от скуки.
Солдат обиделся, лез на нашего пекаря и выл:
- Нет, ты скажи - кто?
- Сказать? - вдруг повернулся к нему пекарь.
- Ну?
- Таню знаешь?
- Ну?
- Ну и вот! Попробуй...
- Я?
- Ты!
- Ее? Это мне - тьфу!
- Поглядим!
- Увидишь! Х-ха!
- Она тебя...
- Месяц сроку!
- Экий ты хвальбишка, солдат!
- Две недели! Я покажу! Кто такая? Танька! Тьфу!..
- Ну, пошел прочь... мешаешь!
- Две недели - и готово! Ах ты...
- Пошел, говорю!
Наш пекарь вдруг освирепел и замахнулся лопатой. Солдат удивленно попятился от него, посмотрел на нас, помолчал и, тихо, зловеще сказав: "Хорошо же!" - ушел от нас,
Во время спора мы все молчали, заинтересованные им. Но когда солдат ушел, среди нас поднялся оживленный, громкий говор и шум.
Кто-то крикнул пекарю:
- Не дело ты затеял, Павел!
- Работай знай - свирепо ответил пекарь.
Мы чувствовали, что солдат задет за живое и что Тане грозит опасность. Мы чувствовали это, и в то же время всех нас охватило жгучее, приятное нам любопытство - что будет? Устоит ли Таня против солдата? И почти все уверенно кричали:
- Танька? Она устоит! Ее голыми руками не возьмешь!
Нам страшно хотелось испробовать крепость нашего божка; мы напряженно доказывали друг другу, что наш божок - крепкий божок и выйдет победителем из этого столкновения. Нам наконец стало казаться, что мы мало раззадорили солдата, что он забудет о споре и что нам нужно хорошенько разбередить его самолюбие. Мы с этого дня начали жить какой-то особенной, напряженно нервной жизнью,- так еще не жили мы. Мы целые дни спорили друг с другом, как-то поумнели все, стали больше и лучше говорить. Нам казалось, что мы играем в какую-то игру с чёртом и ставка с нашей стороны - Таня, И когда мы узнали от булочников, что солдат начал "приударять за нашей Танькой", нам сделалось жутко хорошо и до того любопытно жить, что мы даже не заметили, как хозяин, пользуясь нашим возбуждением, набавил нам работы на четырнадцать пудов теста в сутки. Мы как будто даже и не уставали от работы. Имя Тани целый день не сходило у нас с языка. И каждое утро мы ждали ее с каким-то особенным нетерпением. Иногда нам представлялось, что она войдет к нам,- и уже это будет не та, прежняя Таня, а какая-то другая.
Мы, однако, ничего не говорили ей о происшедшем споре. Ни о чем не спрашивали ее и по-прежнему относились к ней любовно и хорошо. Но уже в это отношение вкралось что-то новое и чуждое прежним нашим чувствам к Тане - и это новое было острым любопытством, острым и холодным, как стальной нож...
- Братцы! Сегодня срок! - сказал однажды утром пекарь, становясь к работе.
Мы хорошо знали это и без его напоминания, но все-таки встрепенулись.
- Глядите на нее... сейчас придет! - предложил пекарь.
Кто-то с сожалением воскликнул:
- Да ведь разве глазами что увидишь!
И снова между нами разгорелся живой, шумный спор. Сегодня мы узнаем наконец, насколько чист и недоступен для грязи тот сосуд, в который мы вложили наше лучшее. В это утро мы как-то сразу и впервые почувствовали, что действительно играем большую игру, что эта проба чистоты нашего божка может уничтожить его для нас. Мы все эти дни слышали, что солдат упорно и неотвязно преследует Таню, но почему-то никто из нас не спросил ее, как она относится к нему. А она продолжала аккуратно каждое утро являться к нам за крендельками и была всё такая же, как всегда.
И в этот день мы скоро услыхали ее голос:
- Арестантики! Я пришла...
Мы поторопились впустить ее, и когда она вошла, то, против обыкновения, встретили ее молчанием. Глядя на нее во все глаза, мы не знали, о чем нам говорить с ней, о чем спросить ее. И стояли мы пред нею темной, молчаливой толпой. Она, видимо, удивилась непривычной для нее встрече,- и вдруг мы увидели, что она побледнела, забеспокоилась, как-то завозилась на месте и сдавленным голосом спросила:
- Что это вы... какие?
- А ты? - угрюмо бросил ей пекарь, не сводя с нее глаз.
- Что - я?
- Н-ничего...
- Ну, давайте скорее крендельки... Никогда раньше она не торопила нас...
- Поспеешь! - сказал пекарь, не двигаясь и не отрывая глаз от ее лица.
Тогда она вдруг повернулась и исчезла в двери.
Пекарь взялся за лопату и спокойно молвил, отворотясь к печке:
- Значит-готово!.. Ай да солдат!.. Подлец!.. Мы. как стадо баранов, толкая друг друга, пошли к столу, молча уселись и вяло начали работать. Вскоре кто-то сказал:
- А может, еще...
- Ну-ну! Разговаривай!-закричал пекарь.
Мы все знали, что он человек умный, умнее нас. И окрик его мы поняли, как уверенность в победе солдата... Нам было грустно и неспокойно...
В 12 часов, во время обеда, пришел солдат. Он был, как всегда, чистый и щеголеватый и, как всегда, смотрел нам прямо в глаза. А нам неловко было смотреть на него.
- Ну-с. господа честные, хотите, я вам покажу солдатскую удаль? сказал он, гордо усмехаясь.- Так вы выходите в сени и смотрите в щели... поняли?
Мы вышли и, навалившись друг на друга, прильнули к щелям в дощатой стене сеней, выходившей на двор. Мы недолго ждали... Скоро спешной походкой, с озабоченным лицом, по двору прошла Таня, перепрыгивая через лужи талого снега и грязи. Она скрылась за дверью в погреб. Потом, не торопясь и посвистывая, туда прошел солдат. Руки у него были засунуты в карманы, а усы шевелились...
Шел дождь, и мы видели, как его капли падали в лужи и лужи морщились под их ударами. День был сырой, серый - очень скучный день. На крышах еще лежал снег, а на земле уже появились темные пятна грязи, И снег на крышах тоже был покрыт бурым, грязноватым налетом. Дождь шел медленно, звучал он уныло. Нам было холодно и неприятно ждать...
Первым вышел из погреба солдат; он пошел по двору медленно, шевеля усами, засунув руки в карманы,- такой же, как всегда,
Потом - вышла и Таня. Глаза у нее... глаза у нее сияли радостью и счастьем, а губы-улыбались. И шла она. как во сне, пошатываясь, неверными шагами...
Мы не могли перенести этого спокойно. Все сразу мы бросились к двери, выскочили на двор и засвистали, заорали на нее злобно, громко, дико,
Она вздрогнула, увидав нас, и стала, как вкопанная, в грязь под ее ногами. Мы окружили ее и злорадно, без удержу, ругали ее похабными словами, говорили ей бесстыдные вещи.
Мы делали это не громко, не торопясь, видя, что ей некуда идти, что она окружена нами и мы можем издеваться над ней, сколько хотим. Не знаю почему, но мы не били ее. Она стояла среди нас и вертела головой то туда, то сюда, слушая наши оскорбления. А мы - всё больше, всё сильнее бросали в нее грязью и ядом наших слов.
Краска сошла с ее лица. Ее голубые глаза, за минуту пред этим счастливые, широко раскрылись, грудь дышала тяжело, и губы вздрагивали.
А мы, окружив ее, мстили ей, ибо она ограбила нас. Она принадлежала нам, мы на нее расходовали наше лучшее, и хотя это лучшее - крохи нищих, но нас - двадцать шесть, она - одна, и поэтому нет ей муки от нас, достойной вины ее! Как мы ее оскорбляли!.. Она всё молчала, всё смотрела на нас дикими глазами, и всю ее била дрожь.
Мы смеялись, ревели, рычали... К нам откуда-то подбегали еще люди... Кто-то из нас дернул Таню за рукав кофты...
Вдруг глаза ее сверкнули; она, не торопясь, подняла руки к голове и, поправляя волосы, громко, но спокойно сказала прямо в лицо нам:
- Ах вы, арестанты несчастные!..
И она пошла прямо на нас, так просто пошла, как будто нас и не было пред ней, точно мы не преграждали ей дороги. Поэтому никого из нас действительно не оказалось на ее пути.
А выйдя из нашего круга, она, не оборачиваясь к нам, так же громко, гордо и презрительно еще сказала:
- Ах вы, сво-олочь... га-ады...
И - ушла, прямая, красивая, гордая.
Мы же остались среди двора, в грязи, под дождем и серым небом без солнца...
Потом и мы молча ушли в свою сырую каменную яму. Как раньше, солнце никогда не заглядывало к нам в окна, и Таня не приходила больше никогда!..