Федор Сологуб - Творимая легенда
На гулянье был казачий офицер. Он подпил, раскраснелся, развеселился, расхвастался:
– Будем резать всех, всех резать!
Купчики угощали, целовали его и кричали ему:
– Режь, сделай милость, режь хорошенечко. Так им, анафемам, и надо. А бабам и девкам сыпь, сыпь горячее.
Увеселения сменялись одно другим, одно другого веселее и глупее, – то в театре, то на открытой сцене: сыграли глупый, но скабрезный водевиль, – пели злободневные куплеты (гром аплодисментов), – визжала шансонетная певица-расторопша, дергала голыми, чрезмерно набеленными плечьми и подмигивала слишком подведенными глазами, – акробатка танцевала на руках, подняв затянутые в розовое трико ноги над головою. Все было так, как будто бы и не было в городе охраны и не разъезжали по улицам казаки.
Вдруг крикнул кто-то в глубине сада.
Темное смятение разлилось в толпе. Многие стремительно бросились к выходу. Иные прыгали через забор. Вдруг от выходных ворот толпа с неистовыми воплями метнулась назад, в глубину сада.
Откуда-то прискакали казаки и, зычно крича, мчались по аллеям сада. Они так скоро явились, точно ждали где-то призыва. Заработали их быстрые плети. Разрывались тонкие ткани на девичьих спинах, и оголялось нежное тело, и красивые, синие и красные на розово-белом цветы-скороспелки, ложились пятна ударов. Капли крови, крупные, как брусника, брызгали – в воздух, напоенный вечерними прохладами, и запахом листвы, и ароматами духов. Свирельно-тонкие, звонкие вопли боли вторили тупому, плоскому хлестанию плетей по телам.
Метались, бежали кто куда. Некоторые захватывали лохматых юношей и стриженых девиц. Избили и захватили, по ошибке, двух-трех барышень из самых мирных и даже почтенных в городе семей. Потом их выпустили.
В пивной, грязной и вонючей, пировали хулиганы. Они радовались чему-то, бренчали деньгами, говорили о будущих получках и весело хохотали. Особенно шумно-весело было за одним столиком. Там сидел знаменитый в городе озорник Нил Красавцев со своими тремя приятелями. Они пили, пели хулиганские частушки, потом расплатились и вышли. Слышны были дикие их речи:
– Парх бунтует, против царя идет.
– Все забрать себе жиды хотят.
– Хоть бы жидовку зарезать!
– Жидам вся земля перейдет.
Уже темнело. Хулиганы пошли по главной улице города, Сретенке. Было тихо, и только редкие попадались прохожие, да кое-где у калитки стояли, говорили. У ворот своего дома еврейка-вдова сидела, разговаривая с соседом, евреем-портным. Ее дети целою толпою, мал мала меньше, здесь же гомозились и быстро стрекотали о своем.
Нил подошел к еврейке и крикнул:
– Пархатая, молись Богу за царя православного!
– Ну, и что тебе надо! – закричала еврейка. – Я тебя не трогаю, и ты себе иди дальше.
– А, так-то! – завопил хулиган.
Широкий нож, блестя в вечерней мгле, поднялся в широко размахнувшейся руке и вонзился в старую. Она быстро и тонко взвыла, – опрокинулась, – умерла. Еврей в ужасе убежал, оглашая ночной воздух жалкими воплями. Дети завыли. Хулиганы с хохотом ушли.
Глава двадцать первая
Длился зенитный час. Было тихо, невинно, свежо в глубине леса, на берегу оврага, – и внешний зной змеею обессиленною, лишенною яда, только редкими извивами чешуйчатого тела забирался сюда.
Триродов нашел это место для себя и для Елисаветы. Уже не раз приходили они сюда вдвоем – почитать, поговорить, посидеть у обомшалого камня, на котором странным телесным призраком выросла тонкая, зыбкая, кривая рябинка. У этого обомшалого камня, высокая и стройная, так прекрасна была Елисавета, в ее простом коротком платье, с обнаженными, загорелыми руками, с загорелыми стопами дивных ног.
Елисавета читала вслух – стихи. Такой золотой звенел ее голос, змеиными и солнечно-звонкими звуками. Триродов слушал с улыбкою, слегка ироническою, эти хорошо знакомые, бесконечно-милые, глубокие слова, – столь невнятные для жизни.
Она кончила, и сказал Триродов:
– Целой человеческой жизни едва достаточно для того, чтобы продумать как следует одну только мысль.
– Так мы должны избрать каждый для себя одну только мысль? – спросила Елисавета.
– Да, – сказал Триродов. – Когда люди поймут это, человеческое знание, сделает такие быстрые успехи, каких еще не видано. Но мы так боимся.
А уже за их спинами близкое таилось злое вторжение грубой жизни. Вдруг Елисавета слабо вскрикнула от неожиданности безобразного появления. Тихо переступая по мшистой земле, к ним подошел грубый, грязный, оборванный человек, – тихо, как лесная фея. Он протянул грязную, корявую руку и сказал вовсе не просительным голосом:
– Дайте, господа, бедному человеку на хлеб.
Триродов досадливо нахмурился и, не глядя на попрошайку, вынул из маленького кармана своей тужурки серебряную монету. В его кармане всегда запасена была мелочь, – на случай неожиданных встреч. Оборванец усмехнулся, повертел монету, подбросил ее, ловко спрятал в карман и сказал:
– Покорнейше благодарю ваше сиятельное благородие. Дай вам Бог доброго здоровья, богатую жену и в делах верного успеха. Только я вам вот что скажу.
Он замолчал и смотрел с миною важною и значительною. Триродов нахмурился еще сильнее и спросил угрюмо:
– Что же вы хотите мне сказать?
Оборванец сказал явно издевающимся голосом:
– А вот что. Книжку вы читали, милые господа, да не ту.
Он засмеялся жалким, наглым смехом. Точно трусливая собака залаяла хрипло, нагло и боязливо.
Триродов переспросил с удивлением:
– Не ту? Почему это?
Оборванец говорил, делая нелепые жесты, и казалось, что он может говорить хорошо и красиво, но притворяется нарочно неотесанным и глупым:
– Слушал я вас долго. Тут за кустиком. Спал, признаться, – да вы пришли, залопотали, разбудили. Хорошо читала барышня. Внятно и жалостно. Сразу видно, что от души. А только не нравится мне содержание, а также все прочее в этой книжке.
– Почему не нравится? – спокойно спросила Елисавета.
– По-моему, – говорил оборванец, – не тот фасон, какой вам требуется. Не к лицу вам все это.
– Какую же нам надо книгу читать? – спросила Елисавета.
Она слегка улыбалась, словно нехотя. Оборванец присел на один из ближних пней и отвечал неторопливо:
– Да не вам одним только, почтенные господа, а всем вообще, которые в щиблетах лакированных да в атласных платьях щеголяют, да на нашу братью поплевывают.
– Какую же книгу? – опять спросила Елисавета.
– Вы Евангелие почитайте, – сказал оборванец.
Он внимательно и строго посмотрел на Елисавету, – всю ее фигуру обвел внимательным взором, от зарумянившегося лица до ног.
– Зачем Евангелие? – спросил Триродов.
Он вдруг стал очень угрюм. Казалось, соображал что-то, и не решался, и томительна была нерешимость. Оборванец отвечал неторопливо:
– А вот затем, что узнаете все очень верно. Мы в раю будем посиживать, а из вас черти в аду жилы тянуть станут. А мы будем на это прохладно смотреть да в ладошки весело хлопать. Занятно будет.
Оборванец захохотал хрипло и громко, но не радостно, точно притворно. Хохот его казался гнусным, ползучим. Елисавета вздрогнула. Она сказала укоризненно:
– Какой вы злой! Зачем вы это?
Оборванец сердито глянул на нее, всмотрелся в ее синие, глубокие глаза, потом опять широко улыбнулся и сказал:
– Что там злой! Вы небось добрые? Злой не злой, – надо быть справедливым. Только я тебя, барин, люблю, – обратился он вдруг к Триродову.
Триродов усмехнулся легонько и сказал:
– Спасибо на добром слове, а только за что вам любить меня?
Он смотрел внимательно на оборванца. Вдруг ему стало страшно и тоскливо, и он опустил глаза. Оборванец не спеша закурил вонючую трубку, затянулся, помолчал и заговорил опять:
– У других господ хари все больше веселые, точно они тебе сейчас только блин со сметаною стрескали или дядюшкино завещание благополучно подделали. А у тебя, барин, завсегда рожа постная. Уж это я за тобою давно приметил. Видно, что-нибудь есть у тебя на душе. Не без того, что уголовщинка.
Триродов молчал. Он приподнялся на локте и смотрел прямо в глаза оборванца, пристально, со странным выражением немигающих, повелевающих, упорных глаз.
Оборванец замолчал, точно застыл на минуту. Потом он вдруг заторопился, точно испугался чего-то. Ежась и горбясь, он снял свою шапчонку, обнажая нечесаную, лохматую голову, забормотал что-то, шмыгнул в кусты и скрылся тихо, – как лесная фея.
Триродов мрачно смотрел вслед за ним взором, завораживающим лесные тихие тайны. Он молчал. Казалось Елисавете, что он намеренно не смотрит на нее. Елисавета была страшно смущена. Но, делая над собою быстрое усилие, она засмеялась и сказала притворно весело: