Илья Эренбург - Тринадцать трубок
- Дай мне сладкий, душистый мед!
Этот мед ей был дарован в виде военнопленного, отправленного в Вармефуссовский лес для рубки дров, пензенского бобыля Фаддея Ходошлепова. Когда Фаддей зашел впервые в домик лесничего и мычаньем попросил позволенья обогреться, Эльза сразу сообразила все: то есть, не думая об этике и о том, что она перед светлым днем конфирмации, а также не вникая в оттенки национальной проблемы, она стала варить большой котел картофеля, такой же, как готовила в былые годы для Курта Шуллера. Засим, аккуратно раздевшись, она начала ждать, думая, что этот чужеземец, не понимающий простой человеческой речи, все же поймет, что она одна на широкой кровати напрасно ждет мужа уже в течении трех лет. Так и случилось. Фаддей ждать себя не заставил, и, одухотворенный двойным содружным храпеньем, маленький домик на верхушке поросшего буком холма вновь заговорил о любви и о мире.
Но утром Эльза почувствовала, что чего-то недостает ее новому господину. Тогда наступил торжественный миг коронации - кротко, с умиленной улыбкой поднесла она Фаддею четырехколенчатую трубку с пчелой и розой, а также одну из пачек доброго старого канастера, который в изрядном количестве хранился в сундуке Курта Шуллера. Фаддей не удивился, не смутился, уверенным жестом он поставил трубку меж ног и, будто он не Фаддей Ходошлепов, а чистокровный шваб, уже двадцатое поколение владеющий пером на зеленой шляпе, кегельбаном и трехлитровой пивной кружкой, начал выхлестывать сизый, остуженный дым. Эльзу слегка затошнило, но даже эта тошнота была ей приятна. Когда же она вновь подумала, скоро ли эта трубка наконец разобьется, как молочник и сахарница, - ее душу охватила знакомая истома благоденствия впервые после того вечера, когда Курт Шуллер ушел вниз по тропинке на войну.
За этим днем последовали другие, много других, и ничего до 5 мая 1918 года не тревожило ее мирных ночей и робкого упования на бренность трубки. Но в указанный день случилось нечто катастрофическое и выходящее за пределы ее тихого ангелоподобного характера. А именно, часов в шесть вечера, когда Фаддей, доколов во дворе воз дров, сосал священную трубку, Эльза подошла к окну, чтобы глотком свежего воздуха ослабить силу неиссякающего канастера, и вдруг отчаянно кудахтнула. По тропинке подымался Курт Шуллер с дорожной сумкой.
Фаддей, не понимавший ни одного слова, сокровенный смысл кудахтанья мгновенно уловил и, отложив свой жезл, быстро выскочил в дверь, скрывшись среди тени вековых буков. Но с ним не ушел, да и не мог уйти тяжелый табачный дым. Эльза сразу поняла, что этот запах - отчет о сладостных ночах на ложе, недаром обладающем двенадцатью подушками и четырьмя перинами. Чудесное озарение сошло на нее - она взяла еще дымящуюся трубку и приставила ее к статуе так, что благоговейно улыбающиеся уста святого Губерта касались рогового мундштука.
Действительно, Курт Шуллер, войдя в домик, не глядя на жену и не слушая ее восторженных всхлипываний, прежде всего стал нюхать, - как мог он не узнать запаха своего старого доброго канастера? Не дожидаясь грозного вопроса, Эльза, богомольно сложив руки на груди, прошептала:
- Он курит...
Робко коснулся Курт еще теплой фарфоровой чашечки и перекрестился. Засим он сел за стол и принялся, степенно почавкивая глотать картофель. Откушав, он не решился потревожить святого Губерта и выкурил безо всякой зависти свою дрянную походную трубочку. Час спустя под четырьмя перинами он смог убедиться в том, что ничего не переменилось в этом доме и что томная нега Эльзы, нерастраченная, ждала четыре года возвращения супруга. О, это не было игрой, ибо свято и невинно отдавалась Эльза Курту, и при виде его зеленых двойных носков гладко обструганная грудь вскипала неподдельной страстью.
Проснувшись рано, Эльза немного удивилась - вместо мочальной льняной бородки ее щеку щекотали седые жесткие усы. Но еще более сильное изумление ожидало ее: взглянув на деревянную статую, в ужасе и в восторге она увидала, что святой, с удовлетворением улыбаясь, выплевывает изо рта клочья густой серой ваты, точь-в-точь как делали это Курт и Фаддей.
Не в силах скрыть потрясения, она соскочила с кровати и пала на колени, крича:
- Курт, он курит!
Лесничий, утомленный дневной дорогой и ночной негой, нехотя приоткрыл глаза.
- Но ведь ты мне уже раз сказала об этом, - проворчал он и вновь уснул. Потом, уже окончательно проснувшись, он никак не мог понять потрясения жены, которая должна была привыкнуть к подобным чудесам, и отнес его за счет волнения, причиненного супружескими ласками после столь длительного перерыва. Как же могла Эльза объяснить ему различие между вчерашним нежным обманом и сегодняшней достоверностью?
Никогда впоследствии ни Эльза, ни Курт не видели больше, как святой Губерт курит, хотя трубка и оставалась бессменно в его распоряжении. Они склонялись к мысли, что святой, не желая вводить в соблазн слабого человека, курил незримо, вознося к небу легчайшие облака, лишенные цвета и запаха. Во всяком случае, ни они, ни приходившие из Обердорфа набожные люди не сомневались в том, что святой Губерт курит, и не пытались выяснить, зачем святому понадобилось заниматься таким плотским и низменным делом, ибо подобные мысли были бы грешным стремлением проникнуть в тайны божественного промысла.
Супруги прожили мирно еще два с половиной года. Эльза отдавалась счастью, не отвлекаясь больше никакими побочными надеждами. Она теперь узнала, что гибель четырехколенчатой трубки не принесла бы ей никакого облегчения, ибо канастер в маленькой трубочке пах столь же сильно.
В декабре прошлого года лесничий, обходя свой участок, простудился, заболел воспалением легких и вскоре умер. Уже не дождь, а ливень холодноватых сплошных слез Эльзы оросил его скромную могилу. Самой Эльзе пришлось покинуть Вармефусс и перебраться в Обердорф, где она потупила в "Гастгауз цум левен" на должность судомойки. Тяжелые материальные обстоятельства, а также непосильность обременять свои вдовьи ночи на одной подушке и под одной периной двумя любовными и третьим божественным воспоминаниями принудили ее продать трубку старьевщику за пять марок.
Так как старьевщик был человеком набожным и в то же время деловым, он перепродал мне эту трубку за пятьдесят марок, приложив к ней патетическую историю, добросовестно мною изложенную. Получив деньги и дружески щелкнув пчелу, повисшую над розой, он с подлинным чувством сказал:
- А все же я не сомневаюсь в том, что святой Губерт курил ее!
От себя добавлю: я тоже не сомневаюсь в этом. Я храню эту трубку, как мудрое назидание и нерадивой пчеле, и ветреной розе, пуще всего - как источник святой веры. В минуту сомнения я гляжу на нее; да, да, конечно, святой Губерт курил из нее! Если же я не курю, то только потому, что, будучи фарфоровой , она покрывается нагаром, но никогда не обкуривается. Фарфор, лишенный пор, подобен безлюбым сердцам: встречи и года ложатся на них тяжелым густым налетом, но никогда ничье острое дыхание не пронизывает их холода.
Тринадцатая трубка
История тринадцатой трубки, самой любимой из всех моих трубок, чрезвычайно сентиментальна, и она, безусловно, вызовет насмешки многих. Что же делать, я сам сентиментален и ничуть не стыжусь этого. Я люблю мелодраму - кровь и незабудки на плакате кинематографа. Я знаю, что любовь не только в ледниковых очах полубога, но и в слезящихся глазах старой собаки, ожидающей очередного пинка.
В 1909 году, в Париже, по соседству со мной, на тихой улице Алезия, проживал крупный скотопромышленник господин Вэво с молодой женой Марго. Господин Вэво любил свое дело и каждое утро отправлялся на бойню близ улицы Вожирар. Он глядел, как животных резали, глядел деловито и любовно, расценивая шкуру и мясо, сало и кровь. Особенно нравился ему убой свиней, закалываемых медленно, чтобы успела вытечь вся кровь. Господин Вэво как бы взвешивал дымящуюся густую струю, взвешивал ее густоту и добротность, сколько из нее может выйти кровяных колбас и сколько луидоров даст колбасник за каждое ведро. Иногда господин Вэво марал рукава своей рубахи свиной или бычьей кровью, и на голубом полотне кровь сохла, чернела. Проверив туши и получив луидоры, господин Вэво шел в ресторан на улице Вожирар, где заказывал себе жирное мясо.
Хозяин знал вкусы своих посетителей, и господину Вэво подавали груду жира. Он долго ел, после еды полоскал рот крепкой нормандской водкой и ехал домой. Марго должна была ожидать его, и, ложась рано, часто еще засветло, как ребенок, господин Вэво, пахший свиной кровью и бычьим салом, ласкал ее, стискивал шею, ударял бедра так, как если бы его жена была хорошей полновесной тушей. Вскоре он засыпал и спал долго, мыча, прихрапывая, а под утро, когда ему снились нехорошие сны, скрежетал зубами.
Марго была телосложения деликатного и темперамента флегматического. Ласки господина Вэво пугали ее, а от запаха крови ее тошнило. Она не могла говорить с мужем ни о весенних туалетах, выставленных в магазине "Самаритянка", ни об интригах домовладелицы госпожи Лекрюк, ни о хорошей погоде, - господин Вэво все указанные вопросы рассматривал чисто профессионально, высчитывая, сколько килограммов вырезки стоит платье с ажурными прошивками. Лишенная духовного общения и скорее запуганная, нежели удовлетворенная общением телесным, Марго на третий год брака окончательно созрела для любовника. Как всякая женщина, она искала любви тихой и ровной, любви, подобной матовому фонарю ее будуара, слишком темному, чтобы мужчина мог при нем работать, и достаточно яркому, чтобы не давать ему спать.