Григорий Фукс - Двое в барабане
б) Несколько слов о так называемых нарушениях социалистической законности.
Революция выпустила джинна из бутылки. Он сделал свое дело. Его надо было непременно загнать назад в бутылку. Это было болезненно, но необходимо.
Разводил руками, растолковывая очевидное: "Писатель Фадеев сетует, что в горниле исторической сшибки после гражданки погибли почти все бойцы его полка. Но разве товарищ Сталин понес меньшие потери? Историческая необходимость лишила его самых преданных, лучших товарищей по подполью, каторге, ссылке. Их унес Молох революции".
Сталин закончил мысль с заметным сожалением, подавив вздох: "Революция не умеет ни жалеть, ни хоронить своих мертвецов. Прав был француз Дантон, сказав, что она пожирает своих детей. Дорога в светлое завтра проходит сквозь горы трупов.
Впрочем, обо всем этом подробно сказано в тринадцати томах сочинений товарища Сталина, которые, как Библию, полезно перечитывать.
Потерять друзей - большая беда. Но дело и в дурацких псевдонимах, с которыми боролся товарищ Сталин. Разве мы знали, что Григорий Билименко лучший друг писателя Фадеева - стал неким Судаковым? Разве Билименко та фамилия, чтобы менять ее на другую? Мы сожалеем об этом недоразумении.
г) В конечном счете, все дело в мечиках: этих "грустных глазах". Философия философией, а все решает характер. Даже товарищу Сталину не удалось избавиться от собственного Мечика окончательно и бесповоротно...
Зададимся вопросом: почему больше веселеньких комедий Александрова ему все же нравился фильм братьев Васильевых "Чапаев"? Что в этой картине особенно привлекло товарища Сталина? Ответим, не лукавя: больше всего ему запомнилась психическая атака каппелевцев. Хорошо шла интеллигенция. Красиво. Особенно офицер с черными усиками. Зрелище не для слабонервных. Живые смыкали ряды, не замечая павших товарищей. Шли, как на параде, не дрогнув ни одним мускулом лица. А побежали не со страху, не из трусости, а напоровшись на большевистский характер пулемета "Максим".
Это был слепок жизни, когда движение к цели может остановить только смерть.
Россия с вычеркнутым из нее товарищем Сталиным - это Россия, вычеркнутая из истории. А Сталин и писатель Фадеев - люди одной складки".
д) Переменив вещательный тон на мягкий доверительный, что так впечатляло когда-то Фадеева, подытожил: "Не удивлюсь, если наши товарищеские, деловые отношения станут предметом беспардонной спекуляции и измышлений. Найдутся бумагомараки, щелкоперы проклятые, которые представят их в кривом зеркале, понапишут ворох небылиц, выплеснув их партийное содержание.
Для товарища Сталина писатель Фадеев останется таким же, как он, романтиком революции".
Сверкнув улыбкой булгаковского Афрания, кивнул доброжелательно: "Желаю здравствовать". И растворился в вечности...
На карауле у нужника
По весне 1956 года "с милого севера в сторону южную" потянулись уцелевшие узники ГУЛага. На огонек к Фадееву заглянул Николай Ильюхов - его комбриг в гражданку, командир партизанских отрядов в Сучане - предшественник Сергея Лазо.
Остался он плечист, крепок. Статью и лицом вылитый Валерий Чкалов. По виду его никак не верилось, что за его плечами восемнадцать лет каторги в Заполярье. Только челюсти из нержавейки выдавали неладное.
Встречи с уцелевшими в аду товарищами Фадеев переживал мучительно, хотя внешне был улыбчив, подтянут и бодр. За такой выставочной масочкой прятал неловкость, смятение и невыносимое чувство вины, хотя поэтам Заболоцкому, Гидашу, Ольге Берггольц, и не только им, помог вырваться на волю... Другим содействовал после лагерей в обустройстве жизни. Он мог бы хоть как-то утешаться этим, но понимал, какая это капля в море. Сердечные слова признательности согревали его, но он не обольщался ими. Товарищ по дальневосточному подполью Настя Нешитова, отсидевшая в лагере семь лет, писала ему: "Саша, Саша, друг мой неизменный! Спасибо тебе за добрую встречу, за добрую душу, за то, что она у тебя большая и чуткая. За чудесную память твою, за хорошую простоту, за то, что ни слава, ни что другое не сделали тебя равнодушным к людям, за то, что не ставишь друга в положение просящего, за то, что ты смеешься так же, как в юности, за то, что ты большой и хороший - спасибо, родной!.."
...Теперь он принимал Колю Ильюхова, почти ровесника, по существу пришельца с другой планеты - планеты несбывшейся юношеской мечты, но от этого еще более близкого и единственного.
Пили много, по-партизански, сбрасывая тару под стол. Им никто не мешал погружаться в мир, переполненный звуками и голосами незабываемой поры. Обычно пошловатое, сентиментальное "а помнишь?" не казалось формальным, а служило верным паролем.
Фадеев вертел Николая, как Тарас Бульба Остапа, допытываясь с пристрастием: "Ну, как же ты выдюжил, как отбился, как прошел через муки?"
Кто знает, что мерещилось Фадееву при его воображении в этот момент. Может быть, представлял себя и Николая в Краснодоне, в гестаповском за-стенке, как описал в "Молодой гвардии" горькую встречу коммунистов Валько и Шульги. И они, точно как и те двое, говорили о жизни, о сделанном для людей, о том, что собирались, но не сумели совершить. Но если Валько и Шульга укрепляли себя в смертный час доброй памятью за великие свершения народа и страны, то Фадеев и Ильюхов вместе с этим горевали о несбывшихся надеждах и сгинувших друзьях.
Ломая неизбежную дистанцию, как школьник задавал гостю детские во-просы: "Да что это за мор такой. Напасть такая. Все оказались с червинкой. Не вписались в социализм. Пошли на плаху. Для чего?"
Хмыкал, сердясь: "А я, вот видишь, сохранился. Заскочил на верхушку и не замочил брючек. Сухим из воды вышел. Как боженька..."
Поглаживая Ильюхова по густой когда-то шевелюре, допытывался, заглядывая в глаза: "Возможно ли совместить человечность, учитывая благо отдельной личности, с необходимостью самых жестоких мер во имя миллионов?"
Цитировал Макса Волошина, но совсем с иной интонацией: "Несправедливость была таблицей умножения, на которой труп множился на труп, убийство на убийство и зло на зло!"
Убеждал Ильюхова, обнимая все еще сильными руками: "Не считай мои слова позерством, театральщиной, но я был бы счастлив поменяться с тобой судьбою. Даже если б сгинул".
Устав, читал Надсона: "К чему бороться и трудиться. Мне больше некого любить. Мне больше некому молиться..."
Ильюхов, не решаясь нежничать, брал Фадеева за руку, успокаивал: "Саша, все худшее позади. Твои книги читают миллионы. Тебя знает страна. Ты всем нужен, тебя любят близкие и друзья..."
Фадеев отвечал спокойно: "Ну и любите. Кто вам мешает..."
Навалившись на стол, сказал с отчаянием, поразившим Ильюхова: "Коля, Коля, друг сердечный, плохо мне, невыносимо плохо. У меня такое чувство, что всю жизнь благоговел перед прекрасной девушкой, а в руках оказалась старая блядь..."
Помолчав недолго, добавил: "Представлялось, что стояли на карауле по всей форме с сознанием долга, а оказалось, что выстаивали перед нужником!.."
Разгорячась, не мог остановиться, забывал набирать воздух, "удивлялся потере голоса": "Невыносимо вспоминать все то количество окриков, поучений и просто идеологических порок, которые обрушились на меня, - не считай это, Николай, бахвальством, - кем наш чудесный народ вправе был бы гордиться в силу подлинности и скромности внутренней, глубоко коммунистического таланта моего... Литература - этот высший плод нового строя - унижена, затравлена, загублена. Самодовольство нуворишей от великого ленинского учения даже тогда, когда они клянутся им, этим учением, привело к полному недоверию к ним с моей стороны, ибо от них можно ждать еще худшего, чем от сатрапа Сталина ... Тот хоть был образован, а эти - невежды..."
Сказал чуть слышно, будто извиняясь: "Жизнь моя, как писателя, теряет всякий смысл..."
Это признание появится в последнем письме.
ЭПИЛОГ
"Прощение - честному".
А. Платонов
Как человек крайне ответственный, он отнесся к завершающему поступку своей жизни исключительно серьезно. Готовился к нему тщательно, продумывая, как при создании собственных книг, мельчайшие детали, их последовательность и целесообразность.
Орудие исполнения определил, не раздумывая, - наган. Ни о чем другом не могло быть и речи. Уйти надлежало единственно достойным образом, как мужчине и солдату революции.
Но техника исполнения состояла из многих нюансов, ни одним из которых невозможно было пренебречь.
После долгих непростых сомнений он выбрал место: свой кабинет на даче в Переделкино. Проще и удобней казалось поставить точку вне дома в соседней роще, где б его обнаружили быстро, в крайнем случае, до темноты. Но как художник с живым воображением представил, в каком виде его найдут и каким запомнят, - отмел такой вариант.
Мельком подумал о кабинете в писательском особняке на Воровского. Но о таком подарке коллегам по перу не могло быть и речи. Да и показухой отдавало, а это было мелко и недостойно.