Всеволод Гаршин - Избранные рассказы
Лежавших на песке было двое. Один — рослый, красивый гвардеец Финляндского полка, из сборной гвардейской полуроты, той самой, которая потеряла во время атаки половину людей. Он был ранен в живот и, должно быть, долго мучился до смерти. Тонкий отпечаток чего-то одухотворенного, изящного и нежно-жалобного оставило страдание на его лице. Глаза были закрыты, руки сложены на груди. Сам ли он перед смертью принял это положение или товарищи позаботились о нем? Его вид не возбуждал ужаса и отвращения, а только бесконечную жалость к погибшей, бившей ключом жизни.
Иван Платоныч нагнулся к трупу и, взяв фуражку, лежавшую около головы, прочел на козырьке: «Иван Журенко, третьей роты».
— Хохол был, бедняга! — тихо сказал он.
И представилась мне родина, жаркий ветер в степи, слобода по оврагу, левады, заросшие вербами, беленькая мазанка с красными ставнями… Кто ждет там тебя?
Другой был армеец Волынского полка. Смерть застала его внезапно. Он бежал, разъяренный, в атаку, задыхаясь от крика; пуля ударила его в переносье, пронзила голову, оставив по себе черную зияющую рану. Так и лежал он с широко раскрытыми, теперь уже застывшими глазами, с открытым ртом и с искривленным яростью посинелым лицом.
— Рассчитались, — сказал Иван Платоныч. — Вчистую. Ничего им больше не нужно.
Он повернулся; солдаты торопливо расступились, чтобы пропустить его. Мы с Стебельковым пошли за ним. Венцель догнал нас.
— Вот, Иванов, — сказал он. — Видели?
— Видел, Петр Николаевич, — ответил я.
— Что ж вы думали, глядя на них? — сумрачно спросил он.
И во мне вдруг вспыхнула злоба против этого злого человека и желание сказать ему что-нибудь тяжелое.
— Много. И больше всего о том, что они уже не пушечное мясо. Для них уже не нужно спайки и дисциплины; и никто не будет истязать их ради этой спайки. Они не солдаты, не подчиненные! — говорил я дрожащим голосом. — Они — люди!
Венцель блеснул глазами. Звук вылетел из его горла-т и прервался: должно быть, он хотел ответить мне, но сдержал себя и на этот раз. Он шел рядом со мной, потупив голову, и через несколько шагов, не смотря на меня, сказал:
— Да, Иванов, вы правы. Они люди… Мертвые люди.
IXНас перевезли через Дунай; несколько дней мы стояли около Систова, ожидая турок; потом войска потянулись в глубь страны. Пошли и мы. Нас долго посылали то туда, то сюда: была мы и около Тырнова и недалеко от Плевны; но прошло три недели, а нам все еще не довелось драться. Наконец мы попали в особый отряд, обязанность которого была — сдерживать наступление большой турецкой армии. Сорок тысяч- русских было растянуто на семьдесят верст; около ста тысяч турок стояло против них, и только осторожные действия нашего начальника, не рисковавшего людьми, а довольствовавшегося отпором наступающего неприятеля, да вялость турецкого паши позволили нам исполнить нашу задачу: не дать туркам прорваться и отрезать нашу главную армию от Дуная.
Нас было мало, линия наша была велика; поэтому нам редко приходилось отдыхать. Мы обошли множество деревень, являясь то там, то здесь, чтобы встретить предполагаемое нападение; мы забирались в такую глушь Болгарии, что нас не находили транспорты с провиантом, и нам приходилось голодать, растягивая двухдневную порцию сухарей на пять и более дней. Голодавшие люди молотили недозрелую пшеницу палками на растянутых палатках, варили из нее и из кислых лесных яблок отвратительную похлебку без соли (потому что и ее было взять негде) и заболевали от нее. Батальоны таяли, хотя и не были в деле.
В половине июля наша бригада, с несколькими эскадронами кавалерии и двумя батареями пушек, пришла в брошенную жителями, разоренную и полувыжженную турецкую деревню. Наш лагерь раскинулся на высокой, обрывистой горе; деревня была внизу, в глубине долины, по которой извивалась узенькая речка. Крутые, высокие скалы возвышались на другой стороне долины. То была, как мы думали, турецкая сторона, однако турок близко не было. Мы простояли несколько дней на нашей горе, почти без хлеба, с трудом доставая воду, за которой нужно было спускаться далеко вниз к ключу, бившему внизу из скалы. Мы были совершенно отделены от армии и не знали, что делается на белом свете. Верст за пятнадцать впереди нас казаки содержали разъезды; две или три сотни их были растянуты на двадцать верст. Турок не было и там.
Несмотря на то, что мы не могли открыть неприятеля, наш маленький отряд принимал все меры осторожности. Днем и ночью стояла кругом лагеря густая аванпостная цепь. По условиям местности, ее линия была очень длинна, и каждый день несколько рот были заняты этой бездеятельной, но очень утомительной службой. Бездействие, почти постоянный голод, неизвестность положения дурно действовали на людей.
Околотки (полковые лазареты) были переполнены; каждый день отправляли ослабевших и измученных лихорадкою и кровавым поносом людей куда-то в дивизионный лазарет. В ротах было налицо от половины до двух третей полного состава. Все были мрачны, и всем хотелось идти в дело. Все-таки это был исход.
Наконец он наступил. От командира казачьей сотни прискакал казак с известием, что турки начали наступать и что он, командир, должен был стянуть своих людей и отступить на пять верст. Потом оказалось, что турки вернулись, не думая продолжать наступление, что нам можно было спокойно оставаться на месте, тем более, что нам никто не велел наступать. Но командовавший тогда нами генерал, незадолго до того приехавший из Петербурга, чувствовал то же, что и все люди отряда. А людям было невыносимо сидеть сложа руки или стоять по целым суткам на часах против невидимого и, как все были убеждены, не-существовавшего неприятеля, питаться скверною пищею и ждать своей очереди заболеть. Всем хотелось идти драться. И генерал приказал нападение.
Мы оставили половину отряда в лагере. Положение дел было настолько мало известно, что можно было ждать атаки с других сторон. Четырнадцать рот, гусары и четыре пушки после полудня двинулись в поход. Никогда мы не шли так скоро и бодро, кроме того дня, когда проходили перед государем.
Мы шли долиною, проходя одну за другой брошенные турецкие и болгарские деревни. В узких переулках, обнесенных высокими, выше человеческого роста, плетнями, не встречалось ни человека, ни скотины, ни собаки; только куры, клохтая, разлетались от нас по плетням и крышам, да гуси с криком тяжело поднимались на воздух и старались улететь. Из садиков выглядывали ветви, точно облепленные спелыми сливами всевозможных сортов. В последней деревне, за пять верст от того места, где предполагались турки, нам дали полчаса отдыха. В это время полуголодные солдаты натрясли множество слив, наелись и набили ими свои сухарные мешки. Некоторые, правда немногие, позаботились наловить и нарезать кур и гусей, ощипали их и взяли с собой. Мне вспомнилось, как те же солдаты, перед систовской переправой, в ожидании боя, выбрасывали из ранцев все свои вещи, и я сказал об этом Житкову, который в это время ощипывал огромного гуся.
— Что ж, Михайлыч, хотя в действии не были, а ждать привыкли. Все сдается, будто так только проходишь. Вничью сыграешь. А ежели и попадешь в действие — запас есть не просит. Ну, как не убьют? Закусить-то и есть чем.
— Страшно вам? — невольно спросил я его.
— Да может, ничего и не будет, — не скоро ответил он, щурясь и старательно выщипывая оставшийся белый пушок.
— А если будет?
— Ежели будет — страшно, не страшно, все одно, идти надо. Нашего брата не спросят. Иди себе с богом. Дай-ка ножа: у тебя нож важный. — Я дал ему свой большой охотничий нож. Он разрубил гуся вдоль и половину протянул мне. — Возьми-ка себе на случай. А об этом самом, страшно ли, не страшно, не думай, барин, лучше. Все от бога. От него никуда не уйдешь.
— Ежели уж летит в тебя пуля или там граната, куда ж уйти! — подтвердил Федоров, лежавший около нас — Я так полагаю, Владимир Михайлыч, что даже опасности больше есть в бегстве. Потому пуля по траектории должна лететь этак вот (он показал пальцем), и самая что ни на есть жарня в тылу образуется!
— Да, — сказал я, — особенно с турками. Говорят, они высоко целят.
— Ну, ученый! — сказал Житков Федорову, — разговаривай больше! Там тебе такую траекторию покажут! Оно конечно, — прибавил он, подумав, — что лучше уж впереди…
— Куда начальство, — сказал Федоров. — А наш вперед пойдет, не струсит.
— Пойдет. Наш не струсит. И Немцев тоже пойдет.
— Дядя Житков, — спросил Федоров, — как скажешь: быть ему сегодня живу или нет?
Житков потупил глаза.
— Ты про что это говоришь? — спросил он.
— Да полно! Видел его? Так вот все в нем и ходит.
Житков стал еще угрюмее.
— Пустое ты болтаешь, — глухо проговорил он.
— А до Дунаю-то что говорили? — сказал Федоров.
— До Дунаю!.. Обозлившись, с сердцов, всякое несли. Известно, невтерпеж было. Ты что думаешь, разбойники, что ли? — сказал Житков, обернувшись и смотря Федорову прямо в лицо. — Бога, что ли, в них нет? Не знают, куда идут! Может, которым сегодня господу богу ответ держать, а им об таком деле думать? До Дунаю! Да я до Дунаю-то и сам раз барину сказал (он кивнул на меня). Точно, что сказал, потому и смотреть-то тошно было. Эка вспомнил, до Дунаю!