Владимир Одоевский - Пестрые сказки
В ожидании примите уверения в почтении Вашего покорнейшего слуги Е. В. Бинеманна
Пифагорейский вечер.
P. S. Осмелюсь ли Вам докучать, князь, просьбой заглянуть ненадолго для поправок. Поскольку это подарок, который я рисую для княгини, я очень хотел бы его окончить, и шуба Вам будет согрета.
В.Г. Белинский. Из статьи «Сочинения князя В.Ф. Одоевского»*
…Еще в 1833 году издал он свои «Пестрые сказки», в которых было несколько прекрасных юмористических очерков, как, например: «История о петухе, кошке и лягушке»,* «Сказка о том, по какому случаю коллежскому советнику Отношенью не удалось в Светлое воскресенье поздравить своих начальников с праздником», «Сказка о мертвом теле, неизвестно кому принадлежащем». Но между этими очерками была пьеса «Игоша», в которой всё непонятно, от первого до последнего слова, и которая поэтому вполне заслуживает название фантастической. Мы имеем причины думать, что на это фантастическое направление нашего даровитого писателя имел большое влияние Гофман. Но фантазм Гофмана составлял его натуру, и Гофман в самых нелепых дурачествах своей фантазии умел быть верным идее. Поэтому весьма опасно подражать ему: можно занять и даже преувеличить его недостатки, не заимствовав его достоинств. Сверх того, фантазм составляет самую слабую сторону в сочинениях Гофмана; истинную и высокую сторону его таланта составляет глубокая любовь к искусству и разумное постижение его законов, едкий юмор и всегда живая мысль.
…перейдем к «Сказке о том, как опасно девушкам ходить толпою по Невскому проспекту» и «Той же сказке, только на изворот». Она была напечатана еще в 1833 году в «Пестрых сказках», и ее содержание известно многим. Героиня ее — славянская дева, которая, как все славянские девы, была бы чудом красоты, ума и чувства, если б заморский басурман, при помощи безмозглой французской головы, чуткого немецкого носа с ослиными ушами и туго набитого английского живота, не вырезал из нее души и сердца и не превратил ее в куклу. Эта сказочка навела нас на мысль об удивительной сметливости русского человека всегда выйти правым из беды и сложить вину если не на соседа, то на чорта, а если не на чорта, то на какого-нибудь мусье… Девушка шла по Невскому проспекту с десятью своими подругами, в сопровождении трех маменек, которые умели считать только до десяти, как ворона умеет считать только до четырех. Нет спора, что подобные дамы были в состоянии дать превосходное воспитание своим дочерям, если б не подвернулся проклятый басурман. Г-н Кивакель тоже, должно быть, воспитан был басурманами, а оттого и получил способность жить только трубкою и лошадьми… И, между тем, какое изложение, сколько таланта потрачено на эту сказку!..
В.Ф. Одоевский. Из «Текущей хроники и особых происшествий»*
[24 ноября] 1860 г.
В «Будущности» кн. Петра Долгорукова (1860 № 1 — сент. — 15) посвящена мне следующая любопытная статейка (стр. 6 в примеч.):*
Князь Одоевский, ныне единственный и весьма жалкий представитель древнего и знаменитого рода князей Одоевских, личность довольно забавная! В юности своей он жил в Москве, усердно изучал немецкую философию, кропал плохие стихи (неповинен)[5], производил неудачные химические опыты (т. е. учился химии) и беспрестанным упражнением в музыке терзал слух своим знакомым. В весьма молодых летах он женился на Ольге Степановне Ланской, старшей его несколькими годами, женщине крайне честолюбивой (!). Она перевезла мужа [своего] в Петербург и до такой степени приохотила его к петербургским слабостям и мелким проискам (!), что при пожаловании своем в камер-юнкера Одоевский пришел в восторг столь непомерный, что начальник его, тогдашний министр юстиции Дашков (никогда в юстиции не служил), человек весьма умный, сказал: ВОТ, ОДНАКО, К ЧЕМУ ПРИВОДИТ НЕМЕЦКАЯ ФИЛОСОФИЯ (экой вздор — я не ожидал моего камер-юнкерства* и когда выразил мое удивление Дашкову, он мне сказал: «Que voulez vous — c'est une convenance»[6]).
Одоевский бросался на все занятия (виноват), давал музыкальные вечера (которые брали приступом), писал скучные повести (может быть, только их нет уже в торговле и все они переведены на все языки) и чего уж не делал! (даже не пускал к себе в переднюю таких негодяев, как Петр Долгорукий!) По выходе его «Пестрых сказок» знаменитый Пушкин (тот самый, к которому анонимные письма писал тот же Долгорукий, бывшие причиною дуэли) спросил у него (я тогда вовсе не был еще знаком с Пушкиным): «КОГДА ВЫЙДЕТ ВТОРАЯ КНИЖКА ТВОИХ СКАЗОК?» (Мы с Пушкиным были на вы). — «НЕ СКОРО, — отвечал Одоевский. —ВЕДЬ ПИСАТЬ НЕ ЛЕГКО!» — «А КОЛИ ТРУДНО, ЗАЧЕМ ЖЕ ТЫ ПИШЕШЬ?» — возразил Пушкин (такого разговора не было вовсе — и не могло быть* —Пушкин сам писал с большим трудом, в чем сам сознавался и чему доказательством черновые стихотворения. — Пушкин уважал меня и весьма дорожил моими сочинениями и печатал их с признательностью в «Современнике»*). Ныне Одоевский между светскими людьми слывет за литератора, а между литераторами за светского человека. Спина у него из каучука (ну, уж этого никто на Руси, кроме подлеца, не скажет), жадность к лентам и к придворным приглашениям непомерная (ну, уж убил бобра) и, постоянно извиваясь то направо, то налево, он дополз (!) до чина гофмейстера. При его низкопоклонности, украшенной совершенною неспособностию ко всему дельному и серьезному, мы очень удивимся, если при существовании нынешнего порядка (или правильнее: беспорядка) вещей в России еще лет десяток не увидим Одоевского обергофмейстером и членом Государственного совета.
Я посылаю Петру Долгорукову следующий ответ:
Стихов не писал,
Музыкой не надоедал,
Спины не сгибал,
Честно жил, работал,
Подлецов в рожу бивал.
От чего и теперь не отказываюсь при первой встрече. Но что пользы! если я ему и прострелю брюхо, все-таки его клевета останется без ответа. Где писать? В наших журналах нельзя, ибо запрещается говорить о запрещенных книгах. За границей? Где? неужли послать в «Колокол»?* Странное положение, в которое ставят нас ценсурные постановления. Впрочем, Долгоруков прав: всякая полезная деятельность бывает смешна, ибо встречает препятствия, следственно неудачи, а всякая неудача смешна. Над вредной деятельностью не смеются, но иногда ненавидят. Бездействием всегда возбуждается уважение, как калмыцкими идолами, факирами, браминами.
Полторацкий* вне себя от негодования на гадость Петра Долгорукова.
<Ответ В.Ф. Одоевского П.В. Долгорукову>*
В одном безграмотном журнале, выходящим за границею, который, вероятно, в насмешку над всем русским присвоил себе название «Будущность», есть статья, где объявляется во всеуслышание, что я, нижеподписавшийся, предан низкопоклонному, чрезмерному любочестию, а сверх того, безделью и даже писанию плохих стихов. Этот журнал издается человеком, которого не хочу называть, ибо он бесславит свое, к сожалению, историческое имя. Доныне этот недоучившийся господин практиковался лишь по части сплетен, Переносов анонимных подметных писем и действовал на этом поприще с большим успехом: от них произошли многие ссоры, многие семейные бедствия и, между прочим, одна великая потеря, которую Россия доныне оплакивает. Брань такого человека не стоит даже презрения; на его клевету ответ вся моя, скоро шестидесятилетняя, честная, трудовая жизнь; кто ее хоть несколько знает, тому самый род порицания, избранный клеветником, покажется довольно странным. Был ли мой труд на пользу или без пользы, не мое дело судить; я не имел никогда поползновения к автобиографии, полагая, что она должна следовать лишь за некрологией. Но в статье этого господина есть клевета другого рода, более положительная; он рассказывает о моих сношениях с А. С. Пушкиным и с Д. В. Дашковым. Я не могу и не должен молчать в таком деле, где клеветник вмешал столь знаменитые, столь дорогие для России имена; пошлым анекдотам не поверит никто из тех, кто знает меня и помнит все сношения с Пушкиным и с Дашковым, но эта ложь без всякой протестации могла бы, пожалуй, когда-либо войти в биографии этих великих людей; в подобных случаях долг литератора, как человека публичного, разоблачать хотя ради исторической истины всякую клевету, из какого бы грязного болота она ни поднималась.
С Пушкиным мы познакомились не с ранней молодости (мы жили в разных городах), а лишь перед тем временем, когда он задумал издавать «Современник» и пригласил меня участвовать в этом журнале;* следственно, я, что называется, товарищем детства Пушкина не был; мы даже с ним не были на ты — он и по летам, и по всему был для меня старшим; но я питал к нему глубокое уважение и душевную любовь и смею сказать гласно, что эти чувства были между нами взаимными, что могут засвидетельствовать все наши тогдашние знакомые, равно мое участие в «Современнике», письма ко мне от Пушкина и проч. т. п.; после горькой его кончины я вместе с кн. П. А. Вяземским, В. А. Жуковским и П. А. Плетневым имел счастие быть редактором тех номеров «Современника», которых издание было предпринято нами для того только, чтобы исполнить обязанность великого поэта как издателя к подписчикам на его журнал. При такой обстановке дела анекдот, выдуманный бесчестным клеветником, и по времени, и по характеру наших отношений с Пушкиным не мог существовать ни в каком виде и ни при каком случае. С Дашковым я познакомился в 1827 году при начале моей службы и имел счастие тогда же получить от него три весьма важные работы, за которые, может быть, многие грехи мне простятся в сем мире; в числе их было, между прочим: Положение о правах авторской собственности в России, вошедшее потом почти без перемен в силу закона и дотоле не существовавшее в нашем законодательстве.* Служба моя под начальством Дашкова длилась недолго, ибо он вскоре потом был сделан министром юстиции, а я остался в министерстве внутренних дел, но приязненные отношения между нами не прекращались до самой кончины этого знаменитого государственного мужа. Награда, о которой упоминает в подтверждение своего вымысла клеветник, последовала гораздо позже и была для меня совершенною неожиданностию.* Следственно, и анекдот обо мне с Дашковым есть также чистейшая ложь. Все это вымышлено клеветником потому только, что после многих его бесчестных и бесчеловечных более или менее тайных поступков совершился один ужасный, в действительности которого уже не было ни малейшего сомнения, и тогда я запретил этого безнравственного негодяя пускать к себе в переднюю. Inde ira[7].