Иван Шмелев - Лето Господне
– Матушки… черт там, черт!.. ей-ей, черт схватил, мохнатый!..
Все схватываются. Матреша качается на лавке и крестится. Горкин смеется:
– Ага, попалась в лапы!.. Во как на Святках-то в темь ходить!..
– Как повалится на меня из двери, как облапит… Не пойду, вовеки не пойду…
Горкин хихикает, такой веселый. И тут все объясняется: скрутил из тулупа мужика и поставил в двери своей каморки, чтобы напугать Матрешу, и подослал нарочно. Все довольны, смеется и Матреша.
– На то и Святки. Вот я вам погадаю. Захватил листочек справедливый. Он уж не обманет, а скажет в самый раз. Сам царь Соломон Премудрый! Со старины так гадают. Нонче не грех гадать. И волхвы-гадатели ко Христу были допущены. Так и установлено, чтобы один раз в году человеку судьба открывалась.
– Уж Михайла Панкратыч по-церковному знает, что можно, – говорит Антипушка.
– Не воспрещается. Царь Саул гадал. А нонче Христос родился, и вся нечистая сила хвост поджала, крутится без толку, повредить не может. Теперь даже, которые отчаянные люди, могут от его судьбу вызнать… в баню там ходят в полночь, но это грех. Он, понятно, голову потерял, ну и открывает судьбу. А мы, крещеные, на круг царя Соломона лучше пошвыряем, дело священное.
Он разглаживает на столе сероватый лист. Все его разглядывают. На листе, засиженном мухами, нарисован кружок, с лицом, как у месяца, а от кружка белые и серые лучики к краям; в конце каждого лучика стоят цифры. Горкин берет хлебца и скатывает шарик.
– А ну, чего скажет гадателю сам святой царь Соломон… загадывай, кто чего?
– Погоди, Панкратыч, – говорит Антипушка, тыча в царя Соломона пальцем. – Это и будет царь Соломон, чисто месяц?
– Самый он, священный. Мудрец из мудрецов.
– Православный, значит… русский будет?
– А то как же… Самый православный, святой. Называется царь Соломон Премудрый. В церкви читают – Соломоново чте-ние! Вроде как пророк. Ну, на кого швырять? На Матрешу. Боишься? Крестись, – строго говорит Горкин, а сам поталкивает меня. – Ну-ка, чего-то нам про тебя царь Соломон выложит?.. Ну, швыряю…
Катышек прыгает по лицу царя Соломона и скатывается по лучику. Все наваливаются на стол.
– На пятерик упал. Сто-ой… Поглядим на задок, что написано?..
Я вижу, как у глаза Горкина светятся лучики-морщинки. Чувствую, как его рука дергает меня за ногу. Зачем?
– А ну-ка, под пятым числом… ну-ка?.. – водит Горкин пальцем, и я, грамотный, вижу, как он читает… только почему-то не под пятеркой: – «Да не увлекает тебя негодница ресницами своими!» Ага-а… вот чего тебе… про ресницы, негодница! Про тебя сам царь Соломон выложил. Не-хо-ро-шо-о…
– Известное дело, девка вострая! – говорит Гришка.
Матреша недовольна, отмахивается, чуть не плачет. А все говорят: правда, сам царь Соломон, уж без ошибки.
– А ты исправься, вот тебе и будет настоящая судьба! – говорит Горкин ласково. – Дай зарок. Вот я тебе заново швырну… ну-ка? – И читает: – «Благонравная жена приобретает славу!» Видишь? Замуж выйдешь, и будет тебе слава. Ну, кому еще? Гриша желает…
Матреша крестится и вся сияет. Должно быть, она счастлива, так и горят розы на щеках.
– А ну, рабу Божию Григорию скажи, царь Соломон Премудрый…
Все взвизгивают даже, от нетерпения. Гришка посмеивается, и кажется мне, что он боится.
– Семерка показана, сто-ой… – говорит Горкин и водит по строчкам пальцем. Только я вижу, что не под семеркой напечатано. – «Береги себя от жены другого, ибо стези ея… к мертвецам!» Понял премудрость Соломонову? К мертвецам!
– В самую точку выкаталось, – говорит Гаврила. – Значит, смерть тебе скоро будет, за чужую жену!
Все смотрят на Гришку задумчиво: сам царь Соломон выкатал судьбу. Гришка притих и уже не гогочет. Просит тихо:
– Прокинь еще, Михал Панкратыч… может, еще чего будет, повеселей.
– Шутки с тобой царь Соломон шутит? Ну, прокину еще… Думаешь царя Соломона обмануть? Это тебе не квартальный либо там хозяин. Ну, возьми, на… двадцать три! Вот: «Язык глупого – гибель для него!» Что я тебе говорил? Опять тебе все погибель.
– На смех ты мне это… За что ж мне опять погибель? – уже не своим голосом просит Гришка. – Дай-ка, я сам швырну?..
– Царю Соломону не веришь? – смеется Горкин. – Швырни, швырни. Сколько выкаталось… тринадцать? Читать-то не умеешь… про-читаем: «Не забывай етого!» Что?! Думал, перехитришь? А он тебе – «не забывай етого!».
Гришка плюет на пол, а Горкин говорит строго:
– На святое слово плюешь?! Смотри, брат… Ага, с горя! Ну, Бог с тобой, последний разок прокину, чего тебе выйдет, ежели исправишься. Ну, десятка выкаталась: «Не уклоняйся ни направо, ни налево!» Вот дак… царь Соломон Премудрый!..
Все так и катаются со смеху, даже Гришка. И я начинаю понимать: про Гришкино пьянство это.
– Вот и поучайся мудрости, и будет хорошо! – наставляет Горкин и все смеется.
Все довольны. Потом он выкатывает Гавриле, что «кнут на коня, а палка на глупца». Потом няне. Она сердится и уходит наверх, а Горкин кричит вдогонку: «Сварливая жена, как сточная труба!»
Царя Соломона не обманешь. И мне выкинул Горкин шарик, целуя в маковку: «Не давай дремать глазам твоим».
Все смеются и тычут в слипающиеся мои глаза: вот так царь Соломон Премудрый! Гаврила схватывается: десять било! Меня снимают с хлебного ящика и сам Горкин несет наверх.
Милые Святки…
Я засыпаю в натопленной жарко детской. Приходят сны, легкие, розовые сны. Розовые, как верно. Обрывки их еще витают в моей душе. И милый Горкин, и царь Соломон – сливаются. Золотая корона, в блеске, и розовая рубаха Горкина, и старческие розовые щеки, и розовенький платок на шее. Вместе они идут куда-то, словно летят по воздуху. Легкие сны, из розового детства…
Звонок, впросонках. Быстрые, крепкие шаги, пахнет знакомым флердоранжем, снежком, морозом. Отец щекочет холодными мокрыми усами, шепчет: «Спишь, капитан?» И чувствую я у щечки тонкий и сладкий запах чудесной груши, и винограда, и пробковых опилок…
Крещенье
Ни свет ни заря, еще со свечкой ходят, а уже топятся в доме печи, жарко трещат дрова, – трескучий мороз, должно быть. В сильный мороз березовые дрова весело трещат, а когда разгорятся – начинают гудеть и петь. Я сижу в кроватке и смотрю из-под одеяла, будто из теплой норки, как весело полыхает печка, скачут и убегают тени и таращатся огненные маски – хитрая лисья морда и румяная харя, которую не любит Горкин. Прошли Святки, и рядиться в маски теперь грешно, а то может и прирасти, и не отдерешь вовеки. Занавески отдернуты, чтобы отходили окна. Стекла совсем замерзли, стали молочные, снег нарос – можно соскребывать ноготком и есть. Грохаются дрова в передней, всё подваливают топить. Дворник радостно говорит-сипит: «Во прихватило-то… не дыхнешь!» Слышу – отец кричит, голос такой веселый: «Жарчей нажаривай, под тридцать градусов подкатило!» Всем весело, что такой мороз. Входит Горкин, мягко ступает в валенках, и тоже весело говорит:
– Мо-роз нонче… крещенский самый. А ты чего поднялся ни свет ни заря… озяб, что ль? Ну, иди, погрейся.
Он садится на чурбачок и помешивает кочережкой, чтобы ровней горело. На его скульцах и седенькой бородке прыгает блеск огня. Я бегу к нему по ледяному полу, тискаюсь потеплей в коленки. Он запахивает меня полою. Тепло под его казакинчиком на зайце! Прошу:
– Не скажешь чего хорошенького?
– А чего те хорошенького сказать… Мороз. Бушуя уж отцепили, Антипушка на конюшню взял. Заскучал, запросился, и ему стало невтерпеж. За святой вот водой холодно идти будет. Крещенский Сочельник нонче, до звезды не едят. Прабабушка Устинья, бывало, маково молочко к сытовой кутье давала, а теперь новые порядки, кутьи не варим… Почему-почему… новые порядки! Рядиться-то… на Святках дозволяла, ничего. Харь этих не любила, увидит – и в печку. Отымет, бывало, у папашеньки и сожгет, а его лестовкой постегает… не поганься, хари не нацепляй!
– А почему «не поганься»?
– А поганая потому. Глупая твоя нянька, чего купила? Погляди-ка, чья харя-то… После ее личико святой водой надо. Образ-подобие, а ты поганое нацепляешь. Лисичка ничего, Божий зверь, а эта чья образина-то, погляди!
Я оглядываюсь на маски. Харя что-то и мне не нравится – скалится и вихры торчками.
– А чья, его?..
– Человека такого не бывает. Личико у тебя чистое, хорошее, а ты поганую образину… тьфу!
– Знаешь что, давай мы ее сожгем… как прабабушка Устинья?
– А куда ее беречь-то, и губища раздрыгана. Иван Богослов вон, Казанская… и он тут! На тот год, доживем, медвежью лучше головку купим.
Я влезаю на холодный сундук и сдергиваю харю. Что-то противно в ней, а хочется последний разок надеть и попугать Горкина, как вчера. Я нюхаю ее, прощаюсь с запахом кислоты и краски, с чем-то еще, веселым, чем пахнут Святки, и даю Горкину – на, сожги.
– А может, жалко? – говорит он и не берет. – Только не нацепляй. Ну, поглядишь когда. Вон гонители мучили святых, образины богов-идолов нацеплять велели, а кто нацепит – пропал тот человек, как идолу поклонился, от Бога отказался. И златом осыпали, и висоны сулили, и зверями травили, и огнем палили, а они славили Бога и Христа!