Владимир Набоков - Защита Лужина
В лифте он стоял, улыбаясь и мигая, несколько осовевший, но ничуть не пьяный, и глядел на ряд кнопок, одну из которых нажала жена. «На известной вышине», – сказал он и посмотрел на потолок лифта, точно ожидая там увидеть вершину пути. Лифт остановился. «Ёк», – сказал Лужин и тихо рассыпался смехом.
Их встретила в прихожей новая прислуга – кругленькая девица, сразу протянувшая им красную, непропорционально большую руку. «Ах, зачем вы нас ждали», – сказала жена. Горничная поздравляла, что-то быстро говорила и с благоговением приняла лужинский шапокляк. Лужин с тонкой улыбкой показал, как он захлопывается. «Удивительно», – воскликнула горничная. «Идите, идите спать, – беспокойно повторяла жена. – Мы сами все запрем».
Чередой озарился кабинет, гостиная, столовая. «Открывается телескопом», – сонно пробормотал Лужин. Ничего он толком не рассмотрел – слишком слипались глаза. Уже входя в столовую, он заметил, что несет в руках большую плюшевую собаку с розовыми подошвами. Он ее положил на стол, и сразу к ней спустился, как паук, пушистый чортик, повисший с лампы. Комнаты потухли, словно сдвинулись части телескопа, и Лужин оказался в светлом коридоре. «Идите спать», – кому-то опять крикнула жена, и что-то в глубине шуркнуло и пожелало доброй ночи. «Вон там людская, – сказала жена. – А тут, слева, ванная». – «Где уединение? – шепнул Лужин. – Где самая маленькая комната?» – «В ванной, все в ванной», – ответила она, и Лужин осторожно приоткрыл дверь и, убедившись в чем-то, проворно заперся. Его жена прошла в спальню и села в кресло, оглядывая упоительно пухлые постели. «Ох, я устала», – улыбнулась она и долго следила глазами за крупной, вялой мухой, которая, безнадежно жужжа, летала вокруг мавританской лампы, а потом куда-то исчезла. «Сюда, сюда», – крикнула она, услышав в коридоре неуверенно шаркающий шаг Лужина. «Спальня», – сказал он одобрительно и, заложив руки за спину, некоторое время посматривал по сторонам. Она открыла шкаф, куда накануне сложила вещи, подумала и обернулась к мужу. «Я ванну приму, – сказала она. – Все ваши вещи вот здесь».
«Подождите минуточку», – проговорил Лужин и вдруг во весь рот зевнул. «Подождите», – нёбным голосом повторил он, запихивая между слогами упругие части зевка. Но, захватив пижаму и ночные туфли, она быстро вышла из комнаты.
Голубой толстой струей полилась из крана вода и стала заполнять белую ванну, нежно дымясь и меняя тон журчания по мере того, как поднимался ее уровень. Глядя на льющийся блеск, она с некоторой тревогой думала о том, что наступает предел ее женской расторопности и что есть область, в которой не ей путеводительствовать. Сидя затем в ванне, она смотрела, как собираются мелкие водяные пузыри на коже и на погружающейся пористой губке. Опустившись в воду по шею, она видела себя сквозь уже слегка помутившуюся от мыльной пены воду тонкотелой, почти прозрачной, и когда колено чуть-чуть поднималось из воды, этот круглый, блестящий розовый остров был как-то неожиданен своей несомненной телесностью. «В конце концов, это вовсе не мое дело», – сказала она, высвободив из воды сверкающую руку и отодвигая волосы со лба. Она напустила еще горячей воды, наслаждаясь тугими волнами тепла, проходившими по животу, и наконец, вызвав легкую бурю в ванне, вышла и не спеша принялась вытираться. «Прекрасная турчанка», – сказала она, стоя в одних шелковистых пижамных штанах перед зеркалом, слегка запотевшим от пара. «В общем, довольно благоустроенно», – сказала она погодя. Продолжая смотреться в зеркало, она стала медленно натягивать пижамную кофточку. «Бока полноваты», – сказала она. Вода в ванне, стекавшая с легким урчанием, вдруг пискнула, и все смолкло: ванна была пуста, и только в дырке еще был маленький мыльный водоворот. И вдруг она поняла, что нарочно медлит, стоя в пижаме перед зеркалом, – и холодок прошел в груди, как когда перелистываешь прошлогодний журнал, зная, что сейчас, сейчас дверь откроется и встанет дантист на пороге.
Громко посвистывая, она пошла в спальню, и сразу свист осекся. Лужин, прикрытый до пояса пуховиком, в расстегнутой, топорщившейся крахмальной рубашке, лежал в постели, подогнув руки под голову, и с мурлыкающим звуком храпел. Воротничок висел на изножье, штаны валялись на полу, раскинув помочи, фрак, криво надетый на плечики вешалки, лежал на кушетке, подвернув под себя один хвост. Все это она тихо собрала, сложила. Перед тем как лечь, она отодвинула штору окна, чтоб посмотреть, спущено ли жалюзи. Оно не было спущено. В темной глубине двора ночной ветер трепал какие-то кусты, и при тусклом свете, неведомо откуда лившемся, что-то блестело, быть может – лужа на каменной панели вдоль газона, и в другом месте то появлялась, то скрывалась тень какой-то решетки. И вдруг все погасло, и была только черная пропасть.
Она думала, что уснет, как только бухнет в постель, но вышло иначе. Воркующий храп подле нее, и странная грусть, и эта темнота в незнакомой комнате держали ее на весу, не давали соскользнуть в сон. И почему-то слово «партия» все проплывало в мозгу, – «хорошая партия», «найти себе хорошую партию», «партия», «партия», «недоигранная, прерванная партия», «такая хорошая партия». «Передайте маэстро мое волнение, волнение…» «Она могла бы сделать блестящую партию», – отчетливо сказала мать, проплывая во мраке. «Чокнемся», – шепнул нежный голос, и отцовские глаза показались из-за края бокала, и пена поднималась, поднималась, и новые туфли слегка жали, и в церкви было так жарко…
12
Большая поездка куда-нибудь за границу была отложена до весны, – единственная уступка, которую Лужина сделала родителям, желавшим хоть первые несколько месяцев быть поблизости. Сама Лужина немного боялась для мужа жизни в Берлине, опутанном шахматными воспоминаниями; впрочем, оказалось, что Лужина и в Берлине нетрудно развлекать.
Большая поездка куда-нибудь за границу, разговоры о ней, путевые замыслы. В кабинете, очень Лужину полюбившемся, нашелся в книжном шкафу великолепный атлас. Мир, сперва показываемый, как плотный шар, туго обтянутый сеткой долгот и широт, развертывался плоско, разрезался на две половины и затем подавался по частям. Когда он развертывался, какая-нибудь Гренландия, бывшая сначала небольшим придатком, простым аппендиксом, внезапно разбухала почти до размеров ближайшего материка. На полюсах были белые проплешины. Ровной лазурью простирались океаны. Даже на этой карте было бы достаточно воды, чтобы, скажем, вымыть руки, – что же это такое на самом деле, – сколько воды, глубина, ширина… Лужин показал жене все очертания, которые любил в детстве, – Балтийское море, похожее на коленопреклоненную женщину, ботфорту Италии, каплю Цейлона, упавшую с носа Индии. Он считал, что экватору не везет, – все больше идет по морю, – правда, перерезает два континента, но не поладил с Азией, подтянувшейся вверх: слишком нажал и раздавил то, что ему перепало, – кой-какие кончики, неаккуратные острова. Он знал самую высокую гору и самое маленькое государство и, глядя на взаимное расположение обеих Америк, находил в их позе что-то акробатическое. «Но в общем все это можно было бы устроить пикантнее, – говорил он, показывая на карту мира. – Нет тут идеи, нет пуанты». И он даже немного сердился, что не может найти значения всех этих сложных очертаний, и долго искал возможность, как искал ее в детстве, пройти из Северного моря в Средиземное по лабиринтам рек или проследить какой-нибудь разумный узор в распределении горных цепей.
«Куда же мы поедем?» – говорила жена и слегка причмокивала, как делают взрослые, когда, начиная игру с ребенком, изображают приятное предвкушение. И затем она громко называла романтические страны. «…Вот сперва на Ривьеру, – предлагала она. – Монте-Карло, Ницца. Или, скажем, Альпы». – «А потом немножко сюда, – сказал Лужин. – В Крыму есть очень дешевый виноград». – «Что вы, Лужин, Господь с вами, в Россию нам нельзя». – «Почему? – спросил Лужин. – Меня туда звали». – «Глупости, замолчите, пожалуйста», – сказала она, рассердившись не столько на то, что Лужин говорит о невозможном, сколько на то, что косвенно вспомнил нечто, связанное с шахматами. «Смотрите сюда, – сказала она, и Лужин покорно перевел глаза на другое место карты. – Вот тут, например, Египет, пирамиды. А вот Испания, где делают ужасные вещи с бычками…»
Она знала, что во многих городах, которые они могли бы посетить, Лужин, вероятно, не раз уже побывал, и потому, во избежание вредных реминисценций, больших городов не называла. Напрасная предосторожность. Тот мир, по которому Лужин в свое время разъезжал, не был изображен на карте, и если бы она назвала ему Рим или Лондон, то, по звуку этих названий в ее устах и по полной ноте на карте, он представил бы себе что-то совсем новое, невиданное, а ни в коем случае не смутное шахматное кафе, которое всегда было одинаково, находись оно в Риме, Лондоне или в той же невинной Ницце, доверчиво названной ею. Когда же она принесла из железнодорожного бюро многочисленные проспекты, то еще резче как будто отделился мир шахматных путешествий от этого нового мира, где прогуливается турист в белом костюме, с биноклем на перевязи. Были черные силуэты пальм на розовом закате, и опрокинутые силуэты этих же пальм в розовом, как закат, Ниле. Было до непристойности синее море, сахарно-белая гостиница с пестрым флагом, веющим в другую сторону, чем дымок парохода на горизонте, были снеговые вершины и висячие мосты, и лагуны с гондолами, и в бесконечном количестве старинные церкви, и какой-нибудь узенький переулок, и ослик с двумя толстыми тюками на боках… Все было красиво, все было забавно, перед всем неведомый автор проспектов приходил в восторг, захлебывался похвалами… Звонкие названия, миллион святых, воды, излечивающие от всех болезней, возраст городского вала, гостиницы первого, второго, третьего разряда, – от всего этого рябило в глазах, и все было хорошо, всюду ждали Лужина, звали громовыми голосами, безумели от собственного радушия и, не спрашивая хозяина, раздаривали солнце.