Денис Гуцко - Там, при реках Вавилона
- Лично тебе это важно? Для чего это вообще?
- Ни для чего. Говорю же, просто интересно. Ты стесняешься, что ль? Мустафа не стесняется, что чуваш. Так что, угадал? Родители?
- Все русские.
- Серьезно?
- Клянусь Кораном.
Да полноте, Митя, сознайтесь хотя бы себе: вы не русский!
Не русский по фамилии Вакула... Что ж, всяко бывает. Теперь-то, в нынешние-то времена. Что ж ты носишь свою обиду, как боевое знамя? Ну не русский ты, признайся и не мучь окружающих. Вспомни-ка те ироничные разговоры о русаках-русопятах... Ежеминутно осмеянный с княжеского балкона Иван-дурак. Ведь ты не пытался оспорить, заступиться, ты и не думал вспылить и броситься в драку - ибо не принимал на свой счет. Вспомнил? Ты - ах, станешь ли отрицать? - разделял это отношение. Это панкавказское высокомерие к Ивану.
- Представляете, пришли в Москве в гости к знакомым... сами приглашали, адрес дали... так даже чаю не предложили!
- В школе новенькая. Генеральская дочка. Из Рязани. У нее юбка - где началась, там и кончилась. По лестнице идет, к стене прижимается. Одно слово - из Рязани.
- Русские бабы все такие.
Бабы - само по себе особое словечко. Никогда не скажешь про своих, про родственницу: баба. Если только обругать... Обидится смертно, в Грузии это запросто: одно слово - и обида жуткая, бесповоротная, навсегда, до забывания имен, телефонов и дней рождения.
Все ли ты вспомнил, Митя? Помни и не забывай - и не называй себя русским. Но, Боже, скажи-намекни - кто же я?! Рассуди, могло ли сложиться иначе?
Каждое лето - стаи Отдыхающих Блондинок. Охота на них начинается прямо у вокзала. Помня об этом, местные русские девушки летом стараются обходить вокзал стороной - чтобы не путали. Каждое лето - стаи бомжей. Рыщут мимо винных магазинов и рынков, валяются там и тут на тротуарах. "Подснежники", говорят про них. И еще говорят, морщась: российский десант. Своих таких в Тбилиси нет. И - страшно сказать - нет таких среди грузин. Во всем убане районе - один такой, на улице Гоголя. Во дворе с огромными сиреневыми кустами, в бельэтаже с рваной занавеской вместо двери. Знаменитый Абашкин, городской сумасшедший - а если быть точным, знаменитый алкоголик. Как крот по своему тоннелю: на вокзал за пустыми бутылками, с бутылками в винный магазин. Благо весь путь по прямой.
- Хху ннах еть ххуать ллля!
Человеческая речь давно им утрачена. Одной рукой он держит за ширинку собранные гармошкой брюки (сколько помнили его, пуговиц там никогда не было), в другой несет, то и дело поддергивая, будто для того, чтобы проверить, на месте ли ноша, громыхающую стеклопосудой авоську. Так и ходит: ведет себя по маршруту, вцепившись в собранные в кулак брюки.
- Ннах хххы эть мма!
- Абашкин идет!
И детвора, звонко улюлюкая, подхватывая на бегу камешки и срывая горстями крохотные шишки туи, выскакивает на улицу, на бездумную злую забаву.
Вопли его, изжеванные до неузнаваемости ругательства, становятся яростней.
- Аахххы внна ить ххах!!
Не выпуская ни брюк, ни авоськи (упадут), он останавливается через каждый шаг, разворачивается рывком, почти падая, и выплевывает свои матерные огрызки на зашвыривающих его камнями и шишками детей. А дети хохочут, скачут вокруг, самые храбрые подбегают вплотную, чтобы крикнуть у него за спиной и, когда он начнет разворачиваться, отскочить с пронзительным визгом. Взрослые грозят им из окон, велят немедленно явиться домой.
- Ххху сса ухх шшууу!!
- Абашкин-Какашкин!
Самая жестокая толпа - дети.
- Как тебе не стыдно, Митя, он же больной. Как же можно?
- Я больше не буду, ма. А правда, что у него дети есть?
- Правда. Два сына.
- Нормальные?
- Вполне.
- А где же они?
- Где-то в России, приезжают иногда.
И это казалось неприличней и ужасней самого Абашкина: "...где-то... иногда..." И думалось: "Это потому, что они из России, Абашкин ведь приехал откуда-то. У них там и не такое бывает".
- "У них" - так, Митя? Именно - "у них, там". Кем же ты считал себя? А?
- Я не помню, не помню. Боже! Ну вот ведь, вот - вот чем питалось! Нельзя же было, нельзя было не отчеркнуть границу между собой и...всем этим. И что же теперь? Теперь-то, в новые-то времена? Кто я все-таки?
- Бабушка с дедушкой умерли, оборвалась ниточка... Отрезало истоки как потечет твоя река? Куда и по какому руслу? Наверное, пересохнет?
- Нет. Столько вложено ими. Сколько чувств, усилий. Радости, разочарования, тревоги, победы, утраты - все в дело. Нелегкий был труд. Жизни, вбитые в пустоту, как сваи в болото. Как при строительстве Петербурга: казались ненасытными топи, бездонными - а город встал! Мне бы только понять, разобраться... Я ведь думаю по-русски, я... чувствую по-русски.
- Ой ли? Чувствуешь ты, как книжный русский. Сам знаешь. А с н и м и тебе ведь... не очень?
- Да, мне комфортней дома...
- Дома? То есть с грузинами?
- Я... мой дом в Тбилиси. Мой мир. Я знаю, как он устроен, вокруг чего вертится. И люди - я знаю, какие они, из чего вылеплены. Они ведь такие же, как я. С таким же акцентом. Мне с ними легче, привычней...
- Так, стало быть...
- Я не знаю... нет, но ведь я не грузин, нет... и никогда не считал себя... и грузины не считают меня...
- Не русский, не грузин, даже не метис. Кто?
- Я... не знаю. Я... такой вот - грузинский русский.
- Ого!
- А что, нельзя?!
Обязательно, обязательно надо позвонить.
- Алло, мама?!
- Ой, Митюша! Наконец-то! Ты где, золотой мой?
- Да я в Азербайджане. Беспорядки тут... Как у вас?..
- Где ты?! В Карабахе?!
- Да нет же, мама, нет. Я в спокойном месте. Тут вообще не стреляют.
- Не обманывай! Я же знала, чувствовала, что что-то не так. И мне вчера так плохо погадали... Что за городок такой?
- Не обманываю я. Правда, спокойно. Мы здесь только для проформы.
- Что за городок? Митя, я в Вазиани ездила. Там сказали - ты в командировке. Я им такое там устроила! "В командировке!"
- Знаешь, мне долго нельзя говорить. Меня тут пустили... В общем... у вас там как? Спокойно?
- Митя, когда вас обратно?
- Мам, как у вас там, спокойно?
- Я говорю, когда вернут вас?
- Н е з н а ю. Мама, как в Тбилиси, нормально? Ничего... такого - нет?
- Какого? Все в порядке. Ой, как хорошо, что ты позвонил! Почему раньше не звонил?
Обязательно надо позвонить. Как только выпустят, утром же и позвонить. И больше не придумывать отговорок.
7
- Ну и утро! В такое утро на нарах-то просыпаться стремно?
- На нарах всегда просыпаться стремно.
- А ты спроси у него. Глянь, стоит, головой вертит, улыбается.
- Что за кайф в камере спать? Холодно же.
- Турьма, нравится тебе в камере?
На самых кончиках ветвей поблескивали замерзшие капельки. Крошечные сосульки - почки сосулек. Лист в ледяной рубашке, бриллиантовый ворс инея... Постоять, любуясь и ища чего-то, не имеющего никакого отношения к веткам и листьям... Сколькие до него затевали подобные игры с естеством... (да хотя бы князь Болконский: на десяти страницах все всматривался в дуб и думал, думал).
"Гм, интересно, что это за деревья? Мы вот теперь не знаем, что за деревья вокруг, что за птица с утра насвистывает... безымянное естество: дерево, птица, растение, насекомое".
- Турьма, че рассматриваш? Слышь, шоль?
- Слышу. Замерзло все.
- Дак не май месяц-то.
Его не запирали, ему по-прежнему разрешали сидеть в тепле, у сладко гудящей буржуйки. Вообще режим на гауптвахте установился экзотический: отбывающий арест или гулял по двору, или дремал на столе в "дежурке", или шел к себе в камеру. Менты хоть и не принимали его за своего, относились вполне дружественно. Но ощущение захлопнутых створок не исчезало. Говорят но издалека. Шутят - но совсем уж неясно. И, как ни пробуют нащупать его самого, все впустую. Глухо. Ни щелочки. Он сначала старался согнать наваждение, притворялся, что все тип-топ. Потом перестал.
Зима подкралась вплотную... По утрам земля была серебристой и шершавой и тихонько потрескивала под ногой. Даже усыпанный трупами вещей дворик выглядел по утрам довольно мило. "Интересно, как выглядел бы павлин на инее? Если бы распустил хвост возле обледеневшего куста?"
- Слышь, шоль, турьма! - звали его из-за покосившейся двери. - Хорош бродить. Чай будешь?
Да-да, чай. Глядя на ледяное серебро и слушая горящие дрова, то веселые, то взволнованные. Допив, протягивать руки к печке - не потому, что замерзли, а так... красиво. И разламывать стулья, на которых уже никто никогда не будет сидеть, для того, чтобы отправить их туда же, в полыхающую чугунную утробу - сначала они будут шипеть и вонять лаком, но это недолго, зато потом затрещат особенно звонко, звонче паркета, который жгли вчера. Митя стал чувствителен к звукам: простейший звук - какая-нибудь упавшая с потолка капля - может вызвать настоящий шторм. Скрип шурупов разламываемых стульев, например, проник неожиданно глубоко: за окном по раскисшей колее покатилась телега с веснушчатым чубатым мальчишкой, нерешительно вскинувшим руку в прощальном жесте, и широко расположившимся за его спиной военным в долгополой шинели... Если в одну из таких минут где-то невдалеке каркает ворон, сердце покрывается мурашками одиночества - и делается пронзительно, до восторга тоскливо. Тогда накатывает такая нежная жалость к себе, что, отхлебывая прозрачные "вторяки" из потертой алюминиевой кружки, он становится почти счастлив...