Владимир Гиляровский - Московские квесты. Истории с современными комментариями
Мигом отодвигается в угол чайный стол, пожилые маменьки и тетеньки усаживаются вдоль стен, выстраиваются шесть пар, посредине чисто вымытого крашеного пола, танцующие запевают:
Во саду ли в огороде
Девица гуляла…
Все громче, веселее под эту песню проходят первые три фигуры всемирно известного танца. Четвертую и пятую танцуют под:
Шла девица за водой
За холодной ключевой…
У живших в «Олсуфьевке» артелей плотников, каменщиков и маляров особенно гулящими были два праздника: летний – петров день и осенний – покров.
Наем рабочих велся на срок от петрова до покрова, то есть от 29 июня до 1 октября.
В петров день перед квартирами на дворе, а если дождь, то в квартирах, с утра устанавливаются столы, а на них – четвертные сивухи, селедка, огурцы, колбаса и хлеб.
Первую чару пил хозяин артели, а потом все садились на скамейки, пили, закусывали, торговались и тут же «по пьяному делу» заключали условия с хозяином на словах, и слово было вернее нотариального контракта.
Когда поразопьются – торгуются и кочевряжатся:
– Андрей Максимов, а сколько ты мне положишь в неделю? – пьяным голосом обращается плотник к хозяину.
– Хошь по-старому – живи. А то, ежели что, и не надо, уезжай в деревню, – отвечает красный как рак хозяин.
– А ты надбавь! А то давай расщот!
– Как хошь! Получай сейчас и не отсвечивай! Орут, галдят, торгуются, дерутся всю ночь… А через день вся артель остается у хозяина. Это петров день – цена переряда. У портных, у вязальщиц, у сапожников, у ящичников тоже был свой праздник – «засидки». Это – 8 сентября.
То же пьянство и здесь, та же ночевка в подвале, куда запирали иногда связанного за буйство. А на другой день – работа до десяти вечера.
После «засидок» – согнем.
У портных «засидки» продолжались два дня. 9 сентября к семи часам вечера все сидят, ноги калачиком, на верстаках, при зажженной лампе. Еще засветло зажгут и сидят, делая вид, что шьют.
А мальчишка у дверей караулит.
– Идет!
И кто-нибудь из портных убавляет огонь в лампе донельзя.
Входит хозяин.
– Что такое за темнота у вас тутотка?
– Керосин не горит!
– Почему такое вдруг бы ему не гореть?
– Небось сами знаете! Лампы-то ваши…
– Тэ-эк-с! Ну, нате, чтобы горел!
И выкидывает трешницу на четвертную и закуску.
Огонь прибавляют.
Через час четверть выпита: опять огонь убавили. Сидят, молчат. Посылают мальчишку к главному закройщику – и тот же разговор, та же четверть, а на другой день – все на работе.
Сидят, ноги калачиком, а руки с похмелья да от холода ходуном ходят.
Летние каникулы окончились. После «засидок» начиналась зимняя, безрадостная и безвыходная крепостная жизнь в «Олсуфьевке», откуда даже в трактир не выйдешь!
КвестСверните с Тверской в Брюсов переулок. Почти каждый дом в нем – памятник архитектуры. Пройдите до Большой Никитской. Остановитесь на секунду около храма Большое Вознесение, рядом с фонтаном «Пушкин и Натали». Говорят, если влюбленные обнимутся около этого фонтана, их союз наполнится романтикой. Стоит проверить!
Драматурги из собачьего зала
Если вы никогда не бывали на настоящих «подпольных» поэтических чтениях, то литературной Москвы вы не видели. Той, которая заполонена студентами, обнимающими блокноты, дешевым пивом и умными разговорами.
Мне, как и Владимиру Алексеевичу, довелось отметиться в литературных кругах. Правда, теперь, в силу скорости жизни, люди перешли с неспешных и размеренных пьес, на ритмично-рваные и грубые стихи.
Читая главу «Драматурги из собачьего зала», представляешь себе старую улицу Живодерку. Но так ли она далека от современной Москвы, с неоновыми огнями и еженощными вечеринками именитых Гришковцов и Полозковых?
Если выйти из метро на станции Арбатская, пройти по переходу направо, от кинотеатра Художественный, мимо Кисловского переулка, можно выйти на Никитский бульвар. Знаменит он, в первую очередь тем, что в любое время года там можно застать студентов-литераторов, смачно зачитывающих друг другу и случайным прохожим строки великих классиков и самих себя, не менее великих.
Разная степень опьянения толкает из от Беккета к Вене Д’ркину и обратно.
Все от пустяков – вроде дырки в кармане. В те самые времена, о которых я пишу сейчас, был у меня один разговор:
– Персидская ромашка! О нет, вы не шутите, это в жизни вещь великая. Не будь ее на свете – не был бы я таким, каким вы меня видите, а мой патрон не состоял бы в членах Общества драматических писателей и не получал бы тысячи авторского гонорара, а «Собачий зал»… Вы знаете, что такое «Собачий зал»?..
– Не знаю.
– А еще репортер известный, «Собачьего зала» не знаете!
Разговор этот происходил на империале вагона конки, тащившей нас из Петровского парка к Страстному монастырю. Сосед мой, в свеженькой коломянковой паре, шляпе калабрийского разбойника и шотландском шарфике, завязанном «неглиже с отвагой, а ля черт меня побери», был человек с легкой проседью на висках и с бритым актерским лицом. Когда я на станции поднялся по винтовой лестнице на империал, он назвал меня по фамилии и, подвинувшись, предложил место рядом. Он курил огромную дешевую сигару. Первые слова его были:
– Экономия: внизу в вагоне пятак, а здесь, на свежем воздухе, три копейки… И не из экономии я езжу здесь, а вот из-за нее… – И погрозил дымящейся сигарищей. – Именно эти сигары только и курю… Три рубля вагон, полтора рубля грядка, да-с, – клопосдохс, настоящий империал, потому что только на империале конки и курить можно… Не хотите ли сделаться империалистом? – предлагает мне сигару.
– Не курю, – и показал ему в доказательство табакерку, предлагая понюшку.
– Нет уж, увольте. Будет с меня домашнего чиханья.
А потом и бросил ту фразу о персидской ромашке… Швырнул в затылок стоявшего на Садовой городового окурок сигары, достал из кармана свежую, закурил и отрекомендовался:
– Я – драматург Глазов. Вас я, конечно, знаю.
– А какие ваши пьесы?
– Мои? А вот…
И он перечислил с десяток пьес, которые, судя по афишам, принадлежали перу одного известного режиссера, прославившегося обилием переделок иностранных пьес. Его я знал и считал, что он автор этих пьес.
– Послушайте, да вы перечисляете пьесы, принадлежащие… – Я назвал фамилию.
– Да, они принадлежали ему, а автор их – я. Семнадцать пьес в прошлом году ему сделал и получил за это триста тридцать четыре рубля. А он на каждой сотни наживает, да и писателем драматическим числится, хотя собаку через «ять» пишет. Прежде в парикмахерской за кулисами мастерам щипцы подавал, задаром нищих брил, постигая ремесло, а теперь вот и деньги, и почет, и талантом считают… В Обществе драматических писателей заседает… Больше ста пьес его числится по каталогу, переведенных с французского, английского, испанского, польского, венгерского, итальянского и пр. и пр. А все они переведены с «арапского»!
– Как же это случилось?
– Да так. Года два назад написал я комедию. Туда, сюда – не берут. Я – к нему в театр. Не застаю. Иду на дом. Он принимает меня в роскошном кабинете. Сидит важно, развалясь в кресле у письменного стола.
– Написал я пьесу, а без имени не берут. Не откажите поставить свое имя рядом с моим, и гонорар пополам, – предлагаю ему.
Он взял пьесу и начал читать, а мне дал сигару и газету.
– И талант у вас есть, и сцену знаете, только мне свое имя вместе с другим ставить неудобно. К нашему театру пьеса тоже не подходит.
– Жаль!
– Вам, конечно, деньги нужны? Да?
– Прямо жить нечем.
– Ну так вот, переделайте мне эту пьесу.
И подал мне французскую пьесу, переведенную одним небезызвестным переводчиком, жившим в Харькове.
Я посмотрел новенькую, только что процензурованную трехактную пьесу.
– Как переделать? Да ведь она переведена!
– Да очень просто: сделать нужно так, чтобы пьеса осталась та же самая, но чтобы и автор и переводчик не узнали ее. Я бы это сам сделал, да времени нет… Как эту сделаете, я сейчас же другую дам.
Я долго не понимал сначала, чего он, собственно, хочет, а он начал мне способы переделки объяснять, и так-то образно, что я сразу постиг, в чем дело.
– Ну-с, так через неделю чтобы пьеса была у меня. Неделя – это только для начала, а там надо будет пьесы в два дня перешивать.
Через неделю я принес. Похвалил, дал денег и еще пьесу. А там и пошло, и пошло: два дня – трехактный фарс и двадцать пять рублей. Пьеса его и подпись его, а работа целиком моя.
Я заинтересовался, слушал и ровно ничего не понимал.
Вагон остановился у Страстного, и, слезая с империала, Глазов предложил мне присесть на бульваре, у памятника Пушкину. Он рассказывал с увлечением. Я слушал со вниманием.
– Как же вы переделывали и что? Откуда же режиссер брал столько пьес для переделки? – спросил я.