Пётр Полевой - Корень зла
Гудит, ревет, завывает дикими голосами метелица, прорываясь с озера между избами в ограде монастырской, свистит в проломы и щели плохой монастырской городьбы, стонет жалобно в печных трубах и под стропилами, валит сугроб на сугроб, словно помелом охлестывая стены, занося белым снежным саваном двери и окна келий и храма. Тьма и стужа, вихрь и снег облаками налетают словно из какой-то огромной пропасти… Ни зги не видно в двух шагах… Спит обитель под завывание вьюги, даже и сторож монастырский не стучит в свое било, — должно быть, запрятался куда-нибудь в теплый угол, чтобы не замерзнуть.
Только в одном окошечке в крайней избе к озеру чуть-чуть светит огонек, мерцая звездочкой сквозь мрак и метель. Там, в тесной келье, за дощатой переборкой на маленьком столике теплится лампада перед большим потемневшим складнем. Рядом с лампадою на столике две книги в темных кожаных переплетах с серебряными чернеными застежками. Далее около стола узкая лавка, прикрытая оленьей шкурой, изголовье из пестрого киндяка и нагольная овчинная шуба. Высокий и плечистый инок средних лет в скуфье и потасканной рваной ряске, подтянутой кожаным поясом, сидит на лавке, опираясь большими, мощными руками на колени и свеся голову так, что длинная, седеющая борода его падает ниже пояса и густые темно-русые волосы с сильною проседью, выбиваясь из-под скуфьи, закрывают всю верхнюю часть лица. Чернец сидит так неподвижно, смотрит в одну точку так упорно и сосредоточенно, что, глядя со стороны, можно подумать, он спит… Но нет! Сон бежит с его очей… Чернец устремил очи в полумрак смежной комнаты, из которой долетает до его слуха мерное дыхание спящего служки, и перед его отуманенным взором одна за другою проходят яркие, блестящие картины прошлого. Смиренный старец Филарет, забыв о келье, вспоминает о том времени, когда он жил в мире и был боярином Федором Никитичем Романовым.
Перед ним в пестрой, живой картине проносятся боевые тревоги военных походов и удалых схваток с врагом. В завывании и реве метели ему явственно слышатся и топот коней, и звяканье мечей, и крепкие шеломы, и крики воинов, и стоны раненых… Нет! Он ослышался… Это звучат, ударяясь край с краем, заздравные ковши и кубки, это раздаются радостные крики пиршества — и он видит себя среди ярко освещенной палаты, среди друзей и родных, среди кровных и братьев. А кругом стола снуют и суетятся все добрые, давно знакомые лица старых слуг и домашних… И он вдруг вскакивает со своего убогого ложа и озирается кругом себя со страхом и тревогой, он не верит себе, оглядывает, осязает свою грубую, потасканную ряску и снова с горькою улыбкою разочарования опускается на свою скамью.
— Минула, прошла земная слава и роскошь!.. Минула! — шепчет Филарет, опуская голову на грудь. Но он не в силах отогнать от себя воспоминаний и образов минувшего…
Плачет и стонет метель за окном, и среди ее нестройных звуков и порывов Филарету слышится шум речей и громких споров… Он видит себя в полном блеске своего боярского сана, видит себя первым из первых вельмож в думе царской. Он держит речь, и все ему вторят, все дивятся его разуму, все льстят ему и хвалят его прямоту, его бескорыстие… Все славят его опытность в делах государственных, и он невольно шепчет про себя:
— Никого-то у них теперь там в думе не осталось разумного! Один только Богдан Вельский был и к посольским, и ко всяким делам добре досуж… И того Борис сослал и нас сгубил без вины!
Новый порыв бури налетает на келью, рвет и воет в закоулке около нее, перебирает драницами на крыше, и перед Филаретом с поразительною отчетливостью всплывают страшные сцены опалы, допросов, унижения, разлуки с дорогими и милыми… И в сердце вновь на мгновенье закипает чувство ненависти и злобы к Борису и к недругам, к злодеям:
— Они давно искали голов наших! Мы у них бельмом на глазу были… Мы им мешали нашею прямотою… Ходу не давали их лукавству… Будь они прокл… О, Господи, Господи! Прости мне ропот мой, и ненависть, и гнев неправый! Смири во мне дух гордости и любоначалия… Дух смиренномудрия даруй рабу Твоему! Даруй ми зрети моя прегрешения и не осуждати… Не осуждати брата моего!
И он опустился в горячей молитве на колени перед иконою… И долго молился, и совладал с собою настолько, что мрак в душе его опять рассеялся и помыслы о мире уступили место иному, более возвышенному настроению.
Он поднялся с молитвы и вдруг услышал стон в соседней комнате, где на лежанке спал его служка. Филарет приблизился к спящему юноше, ощупал его лоб, заботливо прикрыл его тулупом и едва успел отойти от лежанки, как юноша стал говорить во сне:
— Тятенька! Матушка! Где вы?.. Сиротой вы меня покинули!..
Филарет затрясся всем телом и отскочил от лежанки, как ужаленный, потом схватился за голову и почти вслух заговорил:
— Так, так же точно теперь и мои малютки ищут отца с матерью, так же тоскуют и жалуются на сиротство свое!.. И где они, где?! Где и жена моя, страдалица горькая, по них сокрушается? Чай, туда ее, изверги, замчали, что до меня и слух о ней не дойдет!.. И зачем о них я вспомнил! Губят они мою душу, не дают спастись мне! Как вспомню о них, так в сердце-то словно рогатиной ткнет… Господи! Милосердный! Что делать мне с горячим сердцем моим? Сжалься, смилуйся Ты надо мною, прибери их скорее в обитель Свою светлую под кров Свой, где бы им люди злые лиха никакого не чинили… Тогда я стал бы промышлять одной своей душой… Одну свою душу смирять, истязуя плоть свою!
И с жгучею болью в сердце, в страшных терзаниях нравственных, он хотел снова молиться, снова обратиться к Богу — и не мог. Его мысли путались и блуждали, в воображении его носились знакомые образы милых детей, оторванных от его сердца, молодой жены, насильно вырванной из его объятий… И опять та же буря, страшная буря поднималась в его душе, и он метался по келье из угла в угол, как зверь в клетке, он не находил себе места, он был близок к отчаянию…
Но что это? Стучат?
Кто-то стучится?.. В двери стучится? Нет, это так — почудилось.
И Филарет перекрестился, стараясь отогнать от себя бесовское мечтание.
Но стук в двери повторился… И чей-то голос что-то говорит невнятно, глухо.
— Кто бы это мог быть? В такую пору, в такую вьюгу… Кто там? — окликнул Филарет, подступая к двери.
И явственно услышал, как кто-то произнес дрожащим голосом:
— Боярин! Отвори, Христа ради!
Филарет вздрогнул от этих слов и от этого голоса, который почему-то показался ему знакомым. Он рванул дверь сильною рукою и тотчас отшатнулся от порога, сам не постигая, что перед ним происходит.
Из сеней, тяжело и медленно переступая через порог, вошел в келью кто-то, закутанный в оленью шубу и до того запорошенный снегом, что его скорее можно было принять за привидение, чем за живого человека.
— Кто ты? Кто ты? С нами крестная сила! — воскликнул Филарет, осеняя себя крестным знаменьем.
Вошедший рухнул на колени и заговорил дрожащим, старческим голосом:
— Батюшка, боярин! Аль не признал меня, старого слугу?
— Сидорыч!..
— Он самый!
И старик обнимал ноги своего боярина и с жаром целовал его колени, полы одежды…
Филарет поднял его с пола и крепко обнял, и несколько мгновений ни тот, ни другой не могли произнести ни слова от волнения.
— Как ты сюда попал?.. Не видели ль тебя? Ведь если бы узнали, тебя замучат, затомят в тюрьме…
— Что мне тюрьма! Пускай сажают, коли любо… Мне нужно весточку-то, весточку тебе, боярин, передать… Все живы! И боярыня твоя, и боярчонок, и боярышня… Живехоньки!
Филарет не выдержал, он опустился на лавку, трепеща всем телом, грудь его высоко вздымалась, он хотел говорить, спросить, узнать, но язык ему не повиновался.
— Сам видел всех! — продолжал старик, широко и радостно улыбаясь. — Сам у них и на Белоозере побывал, и сестриц твоих видел, и детки там твои, и зять — бедненько и тесненько живут, а мирно, хорошо таково. Михайло-то Федорович уж во какой вырос, а Татьяна Михайловна на эстолько повыше. Все тебе поклоны шлют… А от боярыни тебе вот и гостинец я привез… Погоди-ко… Ох, руки-то окоченели… Не владаю перстами, почитай!..
И он полез за пазуху, и долго-долго рылся, и вытащил оттуда наконец какой-то сверток; подавая его боярину, сказал:
— Как я с Белоозера пришел к ней в Заонежье, в Егорьевский погост Толвуйской волости (ведь во куда сослали!..), да как сказал, мол, что еду к тебе и с весточкой о детках и об ней… Боярыня-то и вынесла мне это и говорит: «Скажи моему соколику ясному, что это я ему, здесь живя, рубашку сшила и, вспоминаючи о нем, над той рубашкой все слезы выплакала! Пусть и он над ней поплачет, меня вспомянет!»
Как он это сказал, как развернул перед своим боярином эту простую холщовую рубаху, шитую по вороту и рукавам простым крестьянским швом, Филарет выхватил рубаху из рук Сидорыча, прижал ее к груди, стал целовать и заплакал… И плакал над нею, как ребенок, плакал теми чудными, сладкими, разрешающими слезами радости и счастья, которые так редко посылаются нам Богом.