Влас Дорошевич - Рассказы
— Каков?!
— Давно вы из Константинополя? — спросила меня хозяйка.
— Два месяца! — отвечал я.
— Я не имела случая посетить Константинополь Но я бы очень хотела быть Говорят, это такой красивый город.
— Да, Константинополь удивительно красив! — ответил я, но спохватился и, скромно опустив глаза, добавил:
— По крайней мере, так говорят!
Тут все принялись наперерыв расхваливать Константинополь.
Оказалось, что никто ещё «не имел случая посетить этот город». Но что все «ужасно хотят». И что все много о нём читали.
— Эти мечети и минареты, прямые, как стрела, которые уносятся в безоблачное небо!
— А Босфор!
— Особенно в лунную ночь!
Я почувствовал удовольствие, что родился в таком красивом городе.
— Турки — ужасно храбрый народ! — воскликнул кто-то, и все подхватили:
— О, да! О, да! Храбрый и мужественный народ!
И тут, — вот тут-то в первый раз, — я и почувствовал в душе своей гордость,
Что ж удивительного! Приятно, когда тебя принимают за представителя порядочного народа.
Я покраснел, и покраснел при этом искренно. И опустил глаза.
— Право, мне трудно высказывать своё мнение…
Хозяйка, чтоб переменить разговор, щекотавший мою скромность, поспешила задать мне приятный для меня вопрос:
— Как здоровье его величества султана?
Что должен делать турок в таком случае?
Я поблагодарил её взглядом и ответил:
— Здоровье его мудрости, его светлости, покровителя правоверных, нашего великого повелителя находится в самом вожделенном благополучии и не оставляет нам, простым смертным, ожидать ничего лучшего!
Все были тронуты этим восточным ответом, а хозяйка поспешила умилённо заметить:
— Вы все, вероятно, так любите вашего султана?
— А разве можно его не любить, когда он тень Аллаха на земле?! — просто ответил я, как будто удивляясь.
И знаете что? Это странно! Но ей Богу я в эту минуту чувствовал, что, действительно, люблю султана, и что его нельзя не любить!
О ложь! Она начинается с того, что мы обманываем ею других, а кончается тем, что мы сами начинаем в неё верить!
Так актёр, вероятно, входит в роль и начинает искренно ненавидеть короля Клавдия и любить Офелию, действительно, как сорок тысяч братьев любить не могут!
Все с умилением переглянулись при моём ответе:
— Какая непосредственность!
И только у одной очень молоденькой и очень хорошенькой дамы вырвалось нечаянно:
— Vieux crapule![20]
Собственно говоря, я бы не обратил на это никакого внимания. Какое мне дело до того, что ругают человека, с которым я не знаком даже шапочно?
Но я заметил, что все побледнели. Все взглянули с ужасом на молодую даму и потом уставили на меня глаза, полные мольбы.
Словно уговаривали:
— Не убивай её!
Я почувствовал, что должен что-то делать.
— Но что, чёрт возьми?
Хорошо бы побледнеть. «Турок побледнел, как полотно». Это хорошо! Но как это делается?
На всякий случай я плотно сжал губы и начал дышал носом, делая вид, что мне вообще чрезвычайно трудно дышать. Кровь приливала мне к вискам, и я чувствовал, что «всё лицо турка наливается кровью». Отлично! Отлично!
Затем я вспомнил, что необходимо сверкнуть глазами. Сверкнул раз, два, даже три. Остановил взгляд сначала на ноже, потом на вилке, потом перевёл его даже для чего-то на стеклянную вазу с фруктами.
Все дрожали.
Несколько минут ничего не было слышно, кроме моего сопенья.
Тогда я решил:
— Довольно! «Турок сделал нечеловеческое усилие и задушил охватившее его бешенство».
Я улыбнулся «слабой улыбкой», словно меня ранили в сердце, обвёл всех таким взглядом, словно хотел сказать:
— Не беспокойтесь. Ничего. Я не убью.
Все посмотрели на меня взглядами, полными признательности, и обед закончился среди всеобщих прославлений турецкого султана.
Бедняжка, у которой сорвалось с языка неосторожное слово, сидела, опустив голову, то краснея, то бледнея, ничего не ела и не смела поднять своих наполненных слезами прекрасных глаз. Жалко!
Когда кончился обед, и мы, мужчины, пошли курить, — я видел, как все дамы накинулись на неё. Должно быть, ей хорошо досталось!
— Простите, у нас нет кальяна! — страшно волновался хозяин.
Но я поспешил его успокоить «жестом, полным мягкости и благоволения».
— О, ради Аллаха, не беспокойтесь! Я охотно курю и сигары!
И окончательно привлёк к себе все сердца.
— Вот никогда не думал, чтоб турки были так милы и общительны!
— Прямо — преприятный народ в общежитии! — услышал я мельком замечание.
Покурив, я отправился погулять в сад, и никто не осмелился сопровождать меня, зная наклонность восточных людей к уединению и размышлениям.
Я шёл, действительно, задумавшись, хоть я и не восточный человек, — как вдруг в отдалённой и узенькой аллейке я столкнулся лицом к лицу с молоденькой дамочкой, обругавшей турецкого султана.
При виде меня она вскрикнула и отшатнулась.
Я улыбнулся и протянул ей руку:
— Не бойтесь!
Она схватила мою руку. Её руки были холодны и дрожали.
Она была бледна, как полотно, и смотрела на меня большими-большими глазами, в которых была боль и пытка.
Мне стало жаль её.
Я нагнулся, чтоб поцеловать её руки.
Но она отдёрнула их в испуге, почти с ужасом, крикнув:
— Нет! Нет! Не надо!.. Это я… я должна…
Крупные-крупные слёзы потекли у неё по щекам, и она заговорила голосом взволнованным, прерывистым:
— Простите меня… Простите… Я нарочно пришла сюда, чтоб попросить у вас прощения… Я ждала вас… Я знала, что вы придёте… Зная привычку восточных людей к уединению и задумчивости… Простите меня… Я вам сделала больно… Да? Очень больно?..
Женщины всегда, когда сделают больно, осведомляются потом: «Да? Правда? Очень больно? Очень?..»
Надо было пококетничать.
Я прижал руку к сердцу, как будто и сейчас ещё чувствовал боль от нанесённой раны.
— Конечно, сударыня, мне было очень тяжело, очень мучительно, когда при мне моего всемилостивого падишаха назвали вдруг…
Она задрожала вся и схватилась за голову.
— Не надо! Не надо! Я чувствовала, как вам это тяжело! Какую рану я нанесла вашему сердцу!.. Я видела, какие усилия, какие нечеловеческие, героические усилия употребили вы, чтоб подавить в себе жажду мщенья, жажду крови…
Она смотрела на меня восторженно.
— Я видела, как вы страдали, я видела эту борьбу!.. И я… я вас полюб… Боже! Боже! Что я говорю! Зачем вам знать это?!
И прежде, чем я успел опомниться, она схватила мою руку, поцеловала и кинулась в кусты.
Вот так чёрт!
Вечером, придя в свою комнату, я увидел сквозь тюлевую занавесочку на улице, против моего окна, порядочную толпу лакеев и слуг пансиона.
А в коридоре, я слышал, тихонько открывались двери соседей, и люди на цыпочках крались к дверям моего номера.
От меня ждали вечернего «намаза».
Люди Запада только себе дозволяют «свободное мышленье», а от нас, восточных народов, требуют «детских чувств».
Чтоб доставить удовольствие лакеям и соседям, я сел, поджав под себя ноги, вытянул вверх руки и потихоньку запел:
— Ля илляга иль Аллах, Магомет рассуль Аллах, даккель, саккель, Магомет!
Всё, что я знаю из Корана.
Вероятно, возбуждаемый слушателями и зрителями, я пел даже с увлечением.
А когда я запел:
— Даккель, саккель, Магомет!
Я сам чувствовал, в моём голосе слышался непримиримый фанатизм.
Затем я погасил лампочку, лёг спать и, после всех сделанных за день глупостей, заснул, как убитый.
На утро — странное дело! — первою моею мыслью была мысль о Магомете и о турецком султане.
Я отлично помню, что подумал именно:
— Что-то теперь делает наш султан?
Положительно, меня гипнотизировали окружающие. Внушали мне ежечасно, ежеминутно, что я турок.
Меня расспрашивали о Турции, и я беспрестанно должен был врать, расхваливая турецкие учреждения.
Врать из самолюбия.
Очень приятно быть человеком такой страны, учреждения которой возбуждают только смех!
Очень приятно, чтоб на тебя смотрели с сожалением.
И я расхваливал всё: турецких министров, турецкую таможню, турецкую цензуру.
— Уверяю вас, что всё это совершенно не так! Наша турецкая цензура чрезвычайно либеральна!
Мало-помалу, я начал даже хвастаться Турцией. И беспрестанно замечать:
— А у нас, в Турции, это делается так-то!
Меня стали считать ужасным патриотом и, когда находили в газетах что-нибудь приятное про Турцию, спешили преподнести мне:
— А сегодня напечатано, что Меджид-паша представлялся султану!
Или:
— А у вас вырыли новый колодец!
Когда же в газетах было что-нибудь неприятное, от меня прятали номер.