Зинаида Гиппиус - Том 4. Лунные муравьи
– Дадут, папаша; Аксинья бегала после обеда. А цветы я помою.
Продолговатая, довольно большая комната освещалась только лампой на маленьком чайном столе около стены; да с улицы, прямо в низкие, замершие окна светил фонарь; пламя его дрожало и колебалось от ветра.
В одном углу зала принимала вид гостиной: диван в белом чехле с двумя вышитыми подушками, несколько кресел кругом, стол, на столе незажженная фарфоровая лампа и много альбомов. У противоположной стены стоял рояль.
Над роялью висела премия Нивы в черной рамке – «Дорогой гость», а над диваном – зеркало; но оно было так высоко, что никто никогда в него не смотрелся. Цветы у окон хотя были хорошие и настоящие – казались не живыми: уж слишком правильно их расставили: маленькие к маленьким, большие к большим.
Мороз в двадцать шесть градусов давал себя чувствовать и здесь: особенно дуло с полу; Евстафий Петрович сидел в калошах, а Варя в теплых сапогах.
Наконец явилась и Катя из кухни.
– Вот устала! И чуть не забыла один конец велеть с вязигой. Тетя Маша любит с вязигой. Налей мне чайку, Варя! А где же Алевтина?
– Она в спальной, – сказала Варя. – Папаша новые журналы принес; читает. Тина! Чай пить!
– Сейчас! – отозвалась Тина, младшая сестра Вари, и вышла в залу.
Катя приходилась троюродной племянницей Евстафшо Петровичу. Один раз, когда Варя и Тина только что встали и собирались пить кофе, а папаша ушел на службу – в передней позвонили. Барышни удивились: кто бы мог так рано?
Вошла полная, черноглазая девушка с узелком – и поклонилась.
– Здравствуйте.
– Здравствуйте.
– Вы – Варичка и Тиночка? А я – Катя. Антонины Сидоровны дочь. Из Арзамаса.
Услыхав, что она из Арзамаса, Варя и Тина сейчас же вскочили и расцеловались с сестрой; хоть и дальняя, а все ж своя, не чужая.
Катя и осталась у них «гостить» года на два. Спала в зале на диване и помогала Варе по хозяйству.
Обе сестры видели Катю в первый раз; но каждое Рождество и каждую Пасху Варя выбирала что-нибудь из старья и посылала в Калугу, во Владимир, в Арзамас – родным; причем папаша всегда приказывал в Арзамас больше посылать.
– Там беднее! – говорил и прибавлял: – Вот это Кате, это Володе, это Паше, это Лидя сносит…
Последний раз немного набралось: прошлогодние шляпки соломенные, теплая юбка да старая папашина жилетка. Все молча допили чай. Катя стала перемывать посуду.
– А что, Люба со студентами своими придет? – сказал наконец Евстафий Петрович, собирая карты. – Ты их звала. Варя?
– Да, папаша. Они очень милые, эти студенты. Люба говорит, что у них в доме веселее стало с тех пор, как она пустила студентов. А ей с мужем довольно и трех комнат.
Люба была дочь умершей сестры Евстафия Петровича – веселая толстуха. Очень простая, она никогда не прочла ни одной книжки и была в восхищении, что муж ее недавно получил место в акцизе. К студентам она чувствовала материнскую нежность; детей у нее не было.
– Ах, Тина, – сказала Катя, – ты не видала нового Любиного жильца, Новоселова! Тоже студент, и какой красивый! Варя и его звала.
– Да, пресимпатичный, – подтвердила Варя. – Из Петербурга сюда перевелся, нынче кончает. Говорят, история там в университете у него вышла.
– Жаль, что я его не видала, – сказала Алевтина. – Ну, завтра увижу. А теперь и спать пора.
Папаша ушел к себе. Варя зевнула. Катя пошла за подушками и стала устраиваться на узеньком диване.
IIПервое время после своего случайного переселения в Москву Михаил Сергеевич Новоселов жил совсем одиноко.
Он поселился в скверных меблированных комнатах «Петергоф» напротив Манежа и бывал только на лекциях.
Он досадовал на глупую историю, из-за которой ему пришлось чуть не накануне выпускных экзаменов бросать товарищей, знакомых профессоров и ехать куда-то в Москву. И, главное, ему, такому мирному и безобидному. Разве он решился бы нагрубить профессору? Но он был хороший товарищ.
Узкие, кривые переулки с кучами рыхлого, серого снега, бесконечная Садовая со своими заборами, брань водовозов на площадях у бассейнов и низенькие дома с голубыми вывесками: «Трактир» – все это томило Новоселова; а худшее – были ворота, бесчисленные ворота! Куда ни поедешь – непременно через эти темные, сырые тоннели, да еще шапку нужно снимать на морозе.
Положительно Москва не нравилась Новоселову и он мечтал о весне, когда кончит университет и уедет в Германию. Это у него было твердо решено, хотя он и привык сомневаться в своих решениях.
Со здешними студентами он избегал сходиться; но это сделалось как-то само собой – и скоро, вместо номера в «Петергофе», он очутился на квартире у Любовь Ильинишны и стал знакомиться с московскими людьми.
Все студенты жили здесь не как квартиранты, а как свои, ходили в гости туда, куда ходила Любовь Ильинишна с мужем, и недолго спустя Новоселов узнал и дядю Андрея Лукича, и дядю Модеста Васильевича, сестру Анну Ильинишну с мужем и детьми, теток Софью и Марью Петровну, причем последняя была главной и старшей теткой; ее слушал даже Евстафий Петрович.
Новоселова сначала заинтересовало это море тетушек, их дела, разговоры и мнения; но мало-помалу все это начало его мучить; даже не скуку он испытывал, а какое-то утомление, тоску. Однако, боясь обидеть людей и добросовестно стараясь и тут найти что-нибудь интересное и хорошее, он никогда не отказывался идти на пирог или на вечер.
Варю Новоселов видел мельком и она ему понравилась. Он сообщил это Любе, которая почему-то ужасно обрадовалась и стала хвалить Варю.
– А другая сестра? Вы говоили, что их две, – спросил Новоселов.
– Алевтина? Та – умница, профессор; она у нас самая умная из барышень. Ее в гимназии учитель звездочкой называл, «светлым умом». Даром что без матери выросла.
– А хорошенькая, как Варвара Евстафьевна?
– Она и без красоты красива. Варя – это хозяйка, золотые руки, а та – поднимай выше… Да вот сами увидите, завтра на именины поедем, у них дом свой у Николы в Огородах. Славный домик. Еще дядя Евстафий Петрович в нем родился.
III«Посмотрю, что за Алевтина такая», – думал Новоселов, входя в темную переднюю дома Ступициных.
В зале был накрыт длинный стол, от самого рояля чуть не до дивана. За столом сидели гости.
Сначала, конечно, тетя Марья Петровна, с коричневым бантом на гладких, поседевших волосах и торжественным и строгим выражением лица: видно было, что она относится серьезно к исполнению именинного обряда.
Рядом сидел ее муж, Егор Васильевич, полный и здоровый мужчина; он говорил тонким голосом и очень робко, особенно когда обращался к супруге: она производила на него подавляющее впечатление.
Егор Васильевич был добрейшей души человек, и хотя с некоторым затаенным негодованием, он все-таки навещал потихоньку своего сына, бывшего студента, выгнанного из дому за непочтение и самовольную женитьбу на мещанке. Егор Васильевич помог бы и деньгами, да денег у него не водилось; а Марья Петровна не пускала сына на глаза; как он смел «необразованную, чуть не кухарку, ввести в свой круг!».
Хотя сама тетя Марья Петровна ни в каком учебном заведении не воспитывалась и с трудом одолела русское письмо – но это было уже очень давно и с тех пор Егор Васильевич успел даже получить место казначея в контрольной палате.
Далее за столом сидели дочь тети, сонная толстая гимназистка, сияющий Евстафий Петрович, несколько его сослуживцев, свояченица дяди Андрея Лукича и три безмолвные барышни в разноцветных платьях. Барышни так упорно молчали, что даже на вопросы только кивали головами, утвердительно или отрицательно. Все три были подруги Вари.
Когда барышни, считавшиеся подругами, собирались вместе – они редко разговаривали между собой. Да и о чем было разговаривать? Они помнили друг друга еще со стрижеными головами и в кружевных коротких платьицах, вместе гуляли много лет по Пречистенскому бульвару, виделись часто и знали все, что делается в их приходе. Проходили недели – и ничего не случалось. Разве только Машенька откажет жениху, или Коку исключат из гимназии – ну, потолкуют, да опять целые месяцы тихо, спокойно.
Когда Люба сказала:
– Михаил Сергеевич Новоселов!
Гости стали пожимать ему руки и он почувствовал на себе взоры всех дядей и теток. Розовенькая Варя, одетая в светлое платье, сейчас усадила его и стала усиленно угощать закусками, пивом, рыбой, пирогом и всякими яствами.
Новоселов сидел около Алевтины и смотрел на нее с любопытством.
Возраст ее трудно было определить: на взгляд ей можно бы дать и двадцать, и тридцать пять лет. Очень бледная и худая, с тонкими, малокровными губами и плоским лицом – она казалась вся одного цвета: волосы, гладко зачесанные, были светлы, брови и ресницы редкие и незаметные, бледно-голубые глаза смотрели просто. Одета она была скромно и без претензий. Очевидно, она знала, что некрасива.