Владимир Короленко - Слепой музыкант (илл. Губарев)
— Уйдем! — сказал Петр, хватая его за руку.
— А, ты хочешь уйти! У тебя в душе не найдется другого побуждения при виде чужих страданий! Постой, я хочу поговорить с тобой серьезно и рад, что это будет именно здесь. Ты вот сердишься, что времена изменились, что теперь слепых не рубят в ночных сечах, как Юрка-бандуриста; ты досадуешь, что тебе некого проклинать, как Егору, а сам проклинаешь в душе своих близких за то, что они отняли у тебя счастливую долю этих слепых. Клянусь честью, ты, может быть, прав! Да, клянусь честью старого солдата, всякий человек имеет право располагать своей судьбой, а ты уже человек. Слушай же теперь, что я скажу тебе: если ты захочешь исправить нашу ошибку, если ты швырнешь судьбе в глаза все преимущества, которыми жизнь окружила тебя с колыбели, и захочешь испытать участь вот этих несчастных… я, Максим Яценко, обещаю тебе свое уважение, помощь и содействие… Слышишь ты меня, Петр Попельский? Я был немногим старше тебя, когда понес свою голову в огонь и сечу… Обо мне тоже плакала мать, как будет плакать о тебе. Но, черт возьми! я полагаю, что был в своем праве, как и ты теперь в своем!.. Раз в жизни к каждому человеку приходит судьба и говорит: выбирай! Итак, тебе стоит захотеть… Хведор Кандыба, ты здесь? — крикнул он по направлению к слепым.
Один голос отделился от скрипучего хора и ответил:
— Тут я… Это вы кличете, Максим Михайлович?
— Я! Приходи через неделю, куда я сказал.
— Приду, паночку. — И голос слепца опять примкнул к хору.
— Вот, ты увидишь человека, — сказал, сверкая глазами, Максим, — который вправе роптать на судьбу и на людей. Поучись у него переносить свою долю… А ты…
— Пойдем, паничу, — сказал Иохим, кидая на старика сердитый взгляд.
— Нет, постой! — гневно крикнул Максим. — Никто еще не прошел мимо слепых, не кинув им хоть пятака. Неужели ты убежишь, не сделав даже этого? Ты умеешь только кощунствовать [146] со своею сытою завистью к чужому голоду!..
Петр поднял голову, точно от удара кнутом. Вынув из кармана свой кошелек, он пошел по направлению к слепым. Нащупав палкою переднего, он разыскал рукой деревянную чашку с медью и бережно положил туда свои деньги. Несколько прохожих остановились и смотрели с удивлением на богато одетого и красивого панича, который ощупью подавал милостыню слепому, принимавшему ее также ощупью.
Между тем Максим круто повернулся и заковылял по улице. Его лицо было красно, глаза горели… С ним была, очевидно, одна из тех вспышек, которые были хорошо известны всем, знавшим его в молодости. И теперь это был уже не педагог, взвешивающий каждое слово, а страстный человек, давший волю гневному чувству. Только кинув искоса взгляд на Петра, старик как будто смягчился. Петр был бледен, как бумага, но брови его были сжаты, а лицо глубоко взволнованно.
Холодный ветер взметал за ними пыль на улицах местечка [147]. Сзади, среди слепых поднялся говор и ссоры из-за данных Петром денег…
IXБыло ли это следствием простуды, или разрешением долгого душевного кризиса, или, наконец, то и другое соединилось вместе, но только на другой день Петр лежал в своей комнате в нервной горячке. Он метался в постели с искаженным лицом, по временам к чему-то прислушиваясь, и куда-то порывался бежать. Старый доктор из местечка щупал пульс и говорил о холодном осеннем ветре; Максим хмурил брови и не глядел на сестру.
Болезнь была упорна. Когда наступил кризис, больной лежал несколько дней почти без движения. Наконец молодой организм победил.
Раз, светлым осенним утром, яркий луч прорвался в окно и упал к изголовью больного. Заметив это, Анна Михайловна обратилась к Эвелине:
— Задерни занавеску… Я так боюсь этого света…
Девушка поднялась, чтобы исполнить приказание, но неожиданно раздавшийся, в первый раз, голос больного остановил ее:
— Нет, ничего. Пожалуйста, оставьте так…
Обе женщины радостно склонились над ним.
— Ты слышишь?.. Я здесь!.. — сказала мать.
— Да! — ответил он и потом смолк, будто стараясь что-то припомнить. — Ах да! — заговорил он тихо и вдруг попытался подняться. — Тот… Федор приходил уже? — спросил он.
Эвелина переглянулась с Анной Михайловной, и та закрыла ему рот рукой.
— Тише, тише! Не говори: тебе вредно.
Он прижал руку матери к губам и покрыл ее поцелуями. На его глазах стояли слезы. Он долго плакал, и это его облегчило.
Несколько дней он был как-то кротко задумчив, и на лице его появлялось выражение тревоги всякий раз, когда мимо комнаты проходил Максим. Женщины заметили это и просили Максима держаться подальше. Но однажды Петр сам попросил позвать его и оставить их вдвоем.
Войдя в комнату, Максим взял его за руку и ласково погладил ее.
— Ну-ну, мой мальчик, — сказал он. — Я, кажется, должен попросить у тебя прощения…
— Я понимаю, — тихо сказал Петр, отвечая на пожатие. — Ты дал мне урок, и я тебе за него благодарен.
— К черту уроки! — ответил Максим с гримасой нетерпения. — Слишком долго оставаться педагогом — это ужасно оглупляет. Нет, этот раз я не думал ни о каких уроках, а просто очень рассердился на тебя и на себя…
— Значит, ты действительно хотел, чтобы?..
— Хотел, хотел!.. Кто знает, чего хочет человек, когда взбесится… Я хотел, чтобы ты почувствовал чужое горе и перестал так носиться со своим…
Оба замолчали…
— Эта песня, — через минуту сказал Петр, — я помнил ее даже во время бреда… А кто этот Федор, которого ты звал?
— Федор Кандыба, мой старый знакомый.
— Он тоже… родился слепым?
— Хуже: ему выжгло глаза на войне.
— И он ходит по свету и поет эту песню?
— Да, и кормит ею целый выводок сирот-племянников. И еще находит для каждого веселое слово и шутку…
— Да? — задумчиво переспросил Петр. — Как хочешь, в этом есть какая-то тайна. И я хотел бы…
— Что ты хотел бы, мой мальчик?
Через несколько минут послышались шаги, и Анна Михайловна вошла в комнату, тревожно вглядываясь в их лица, видимо, взволнованные разговором, который оборвался с ее приходом.
Молодой организм, раз победив болезнь, быстро справлялся с ее остатками. Недели через две Петр был уже на ногах.
Он сильно изменился, изменились даже черты лица, — в них не было заметно прежних припадков острого внутреннего страдания. Резкое нравственное потрясение перешло теперь в тихую задумчивость и спокойную грусть.
Максим боялся, что это только временная перемена, вызванная тем, что нервная напряженность ослаблена болезнью. Однажды в сумерки, подойдя в первый раз после болезни к фортепиано, Петр стал по обыкновению фантазировать. Мелодии звучали грустные и ровные, как его настроение. Но вот, внезапно, среди звуков, полных тихой печали, прорвались первые ноты песни слепых. Мелодия сразу распалась… Петр быстро поднялся, лицо его было искажено, и на глазах стояли слезы. Видимо, он не мог еще справиться с сильным впечатлением жизненного диссонанса, явившегося ему в форме этой скрипучей и тяжкой жалобы.
В этот вечер Максим опять долго говорил с Петром наедине. После этого проходили недели, и настроение слепого оставалось все тем же. Казалось, слишком острое и эгоистическое сознание личного горя, вносившее в душу пассивность и угнетавшее врожденную энергию, теперь дрогнуло и уступило место чему-то другому. Он опять ставил себе цели, строил планы; жизнь зарождалась в нем, надломленная душа давала побеги, как захиревшее деревцо, на которое весна пахнула живительным дыханием… Было, между прочим, решено, что еще этим летом Петр поедет в Киев, чтобы с осени начать уроки у известного пианиста. При этом оба они с Максимом настояли, что они поедут только вдвоем.
XТеплою июльскою ночью бричка, запряженная парою лошадей, остановилась на ночлег в поле, у опушки леса. Утром, на самой заре, двое слепых прошли шляхом. Один вертел рукоятку примитивного инструмента: деревянный валик кружился в отверстии пустого ящика и терся о туго натянутые струны, издававшие однотонное и печальное жужжание. Несколько гнусавый, но приятный старческий голос пел утреннюю молитву.
Проезжавшие дорогой хохлы с таранью видели, как слепцов подозвали к бричке, около которой, на разостланном ковре, сидели ночевавшие в степи господа. Когда через некоторое время обозчики остановились на водопой у криницы [148], то мимо них опять прошли слепцы, но на этот раз их уж было трое. Впереди, постукивая перед собою длинной палкой, шел старик с развевающимися седыми волосами и длинными белыми усами. Лоб его был покрыт старыми язвами, как будто от ожога; вместо глаз были только впадины. Через плечо у него была надета широкая тесьма, привязанная к поясу следующего. Второй был рослый детина, с желчным лицом, сильно изрытым оспой. Оба они шли привычным шагом, подняв незрячие лица кверху, как будто разыскивая там свою дорогу. Третий был совсем юноша, в новой крестьянской одежде, с бледным и как будто слегка испуганным лицом; его шаги были неуверенны, и по временам он останавливался, как будто прислушиваясь к чему-то назади и мешая движению товарищей.