Вениамин Каверин - Девять десятых судьбы
- Да х.. ли его тащить? Бросай тут и ладно!
Голые пятки с деревянным стуком ударились об пол.
Шахов прошел мимо, но тотчас же возвратился и торопливо наклонился над телом.
Лицо этого человека (это был офицер, на нем висел разодранный от плеча до плеча офицерский китель и на ногах были синие офицерские брюки со штрипками) было разбито пулей; видимо в него стреляли в упор; но разве одной пули достаточно для того, чтобы исчезнуть бесследно, чтобы сразу уничтожить те тысячи признаков, по которым отличают одного человека от другого?
У офицера, лежавшего перед Шаховым на полу, с раздвинутыми ногами, один глаз был выбит пулей; но в другом, окровавленном и напрягшемся, все еще сохранялось, как-будто, насмешливое и твердое выражение.
Вся правая часть лица была сорвана, - как срывается резьба в перестрелянной пушке, - но слева видны были белокурые волосы, и тщательный пробор, как-будто, все еще рассекал их на две неравные части.
- "Он так и должен был умереть... с пробором".
Шахов выпрямился и, неловко поеживаясь, указывая бровями на тело, спросил у матроса:
- Застрелили?
- Чорта ли их всех, собак, перестреляешь? - хмуро ответил матрос, сам... из нагана! У часового отнял.
Шахов постоял еще немного; босые, широко-раздвинутые ноги вдруг привлекли его внимание; он осторожно подвинул одну к другой, - и вдруг все тело, не сгибаясь, поддалось к стене.
Шахов, почему-то растерявшись, хотел подвинуть его обратно и тут произошло что-то неожиданное и страшное: он судорожно засмеялся (матрос злобно и испуганно посмотрел на него) и быстрыми шагами пошел к выходу, подрагивая, как бы от приступов неудержимого смеха.
И уже давно он прошел коридор, спустился по лестнице, вышел на плац-парад, а этот бесконечный, закатистый, негромкий смех все еще дергал его.
И только вид отряда, построенного и вооруженного, готового в путь, привел его в себя.
С ужасным напряжением он заставил себя перестать, наконец, смеяться и, сжав зубы, на ходу ощупывая висевший сбоку наган, пошел к отряду.
Ему подвели лошадь - малорослую, с лысиной на лбу, с короткими стременами, видимо только-что отнятую у казаков.
"Что ж... он хорошо сделал... легко и просто!", - уже спокойно подумал он, не особенно ловко садясь на лошадь и приноравливаясь к неудобному казацкому седлу.
XVIII
Трудно быть в одно и то же время начальником штаба, и комиссаром полка, и представителем Военно-Революционного Комитета, и просто прапорщиком Турбиным, который качается от усталости на длинных ногах и отдает приказания, и принимает донесения, и подписывает свои приказы, и выполняет чужие, и, не смея спать, изредка бросает дела и начинает ходить туда и назад по комнате.
Тогда можно на десять минут забыть о том, что в Луге стоят вызванные Керенским войска, и в Москве юнкера угрожают захватить в свои руки весь город, и здесь, в Гатчине, нет ни патронов ни хлеба.
Тогда можно подойти к окну и смотреть вниз, на плац-парад, на котором курносый император когда-то муштровал своих напудренных гвардейцев, и на Арсенальное Карэ, и на крытые ворота (через которые несколько часов тому назад прошел человек в автомобильных консервах, сменивший френч верховного главнокомандующего шинелью простого матроса), и на полосатые николаевские будки, и на готовые в путь красногвардейские отряды.
- Этот, должно быть, под Сельгилево...
Красногвардейцы строились узкой колонной по шесть человек в ряд. Один из них с красной повязкой на рукаве, в огромной широкополой шляпе, суетился, кричал что-то, бегал туда и назад по плац-параду.
Турбин стоит неподвижно, прикасаясь к холодному стеклу разгоряченным лбом; он хочет уже вернуться обратно к своему столу, когда какой-то военный, спускающийся вниз по широким, закругленным ступеням подъезда, привлекает его внимание.
Военный быстрыми шагами (и улыбаясь как-будто) идет, наперерез плац-парада, к красногвардейцам.
Турбин торопливо протирает запотевшее стекло и пригибается ближе. Он бормочет, не договаривая слова и задыхаясь:
- Да ведь это же он!.. Снова он!.. Шахов!
Военный, на ходу ощупывая оружие, приближается к отряду; ему подводят лошадь.
Турбин вдруг бросается к дверям и тотчас же останавливается на пороге, растерянно улыбаясь.
- Ну и что же, - говорит он внятным голосом, как-будто обращаясь к кому-то в комнате, - ну, если Шахов, так что же?
Покачивая головой и сгорбившись, он возвращается к окну; отряд длинной и неровной цепью выползает через ворота плац-парада.
Турбин, невнятно бормоча, медленно идет по комнате и, случайно скосив глаза, видит, что худощавый человек на длинных ногах шагает рядом с ним, подражая его движениям.
Он подходит к этому человеку вплотную и смотрит на него в упор.
Из зеркала на него глядит усталое, дергающееся лицо, с впалыми глазами и острым клоком волос, который падает ему на лоб и висит, подрагивая и качаясь.
--------------
Книга IV
I
Часы революций бегут вперед, и тот, кто пытается остановить их, рискует потеряться во времени, потому что каждая стрелка этих часов не менее остра, чем детская игрушка Гильотена, и режет головы не хуже или даже лучше, чем она, потому что большое колесо этих часов вертится не хуже чем то колесо, о которое точили свои ножи якобинцы.
Первые дни революция пыталась говорить не только свинцовым языком пулеметов; но кровь рабочих на стенах Кремля, и кровь юнкеров у Тучкова моста, и просто кровь на улицах Москвы, и просто кровь на улицах Петрограда показали яснее чем это было нужно, что всякая возможность соглашения потеряна.
Больше не о чем было говорить: оставалось стрелять.
И звуки этой стрельбы, которые все еще отдаются от юга Индии до севера Монголии, были звоном часов революции.
А этот звон слышен в руках того, кто заводит эти часы, и над трупом того, кто пытается остановить их, и над всей страной, по которой катится точильное колесо якобинцев.
II
Вдоль сводчатых коридоров проходили туда и назад вооруженные рабочие в полном походном снаряжении, с пулеметными лентами, крест на крест переплетавшими спину и грудь.
Смольный в этот день, когда всем стало ясно, что преждевременно считать революцию бескровной, больше чем когда-либо напоминал боевой лагерь.
Снаружи, у коллонады, стояли пушки, возле них пулеметы со своими змееобразно висящими лентами. Впрочем, пулеметы, в любую минуту готовые начать свою хлопотливую и разрушительную работу, стояли повсюду: в подъездах, в коридорах, на площадках всех трех этажей; если бы революция была проиграна, любая комната Смольного в одно мгновение превратилась бы в укрепленный форт, и каждый форт пришлось бы брать отдельно.
Шахов, накануне вернувшийся с фронта, предъявил постовым свой пропуск и поднялся в третий этаж.
Он остановился на две-три минуты перед листовкой, под гром баррикадных сражений объявлявшей "равенство и суверенность народов России", и быстро прошел в канцелярию Военно-Революционного Комитета.
Прошло два дня с тех пор как в финской деревушке среди матросов, отправившихся при помощи своих кольтов объяснять, что убивать ни в чем неповинных парламентеров, по крайней мере, не имеет никакого смысла, - он нашел Галину.
Должно-быть, навсегда он запомнил эту приземистую сторожку с задымленными стенами и страшного человека с бельмом на глазу и с пробитым пулей лбом, который и мертвый как-будто все еще стрелял из своего пулемета, и ее, Галину, с браунингом в здоровой руке, и раненого матроса с развороченной грудью, лежавшего ничком у ее ног.
С этой минуты, - когда, обойдя с тылу наступающий батальон и наткнувшись случайно на лесную сторожку, он толкнул хромую, повисшую на одной петле, дверь и перешагнул порог, - все изменилось для Шахова. Кривая его судьбы вдруг представилась ему прямее кратчайшего расстояния между двух точек, а два года, до сих пор казавшиеся ему двумя столетиями, превратились в две минуты, которые проще было забыть чем помнить.
Эти два года, превратившие его в сосредоточенного и меланхолического человека, только усилием воли умеряющего постоянное душевное беспокойство, воспоминание о которых постоянно сопровождало его в яростном круговороте последних дней, - теперь стерлись, отошли в сторону.
Все было решено встречей в лесной сторожке, этими словами, этим лицом, в одно мгновенье объяснившим Шахову, что женщина, ради которой он готов был с радостью умереть или родиться снова, любит его и не скрывает больше того, что она его любит: он был нужен, он должен был любить, делать революцию, стрелять из вот этой винтовки, носить вот эту шинель с оборванным крючком и вот эту засаленную солдатскую фуражку.
Только иногда перед ним выплывало гримасничающее лицо с лисьим подбородком и длинная кавалерийская шинель, и щеголеватое позвякивание шпор, и все, что нес за собою человек, бросивший ему под ноги память о том, что он забыл теперь или должен забыть во что бы то ни стало.