Иван Тургенев - Том 3. Записки охотника
— Да ведь ты сам небось гусей или куриц, например, ешь?
— Та птица богом определенная для человека, а коростель — птица вольная, лесная. И не он один: много ее, всякой лесной твари, и полевой и речной твари, и болотной и луговой, и верховой и низовой — и грех ее убивать, и пускай она живет на земле до своего предела… А человеку пища положена другая; пища ему другая и другое питье: хлеб — божья благодать, да воды небесные, да тварь ручная от древних отцов.
Я с удивлением поглядел на Касьяна. Слова его лились свободно; он не искал их, он говорил с тихим одушевлением и кроткою важностию, изредка закрывая глаза.
— Так и рыбу, по-твоему, грешно убивать? — спросил я.
— У рыбы кровь холодная, — возразил он с уверенностию, — рыба тварь немая. Она не боится, не веселится: рыба тварь бессловесная. Рыба не чувствует, в ней и кровь не живая… Кровь, — продолжал он, помолчав, — святое дело кровь! Кровь солнышка божия не видит, кровь от свету прячется… великий грех показать свету кровь, великий грех и страх… Ох, великий!
Он вздохнул и потупился. Я, признаюсь, с совершенным изумлением посмотрел на странного старика. Его речь звучала не мужичьей речью: так не говорят простолюдины, и краснобаи так не говорят. Этот язык, обдуманно-торжественный и странный… Я не слыхал ничего подобного.
— Скажи, пожалуйста, Касьян, — начал я, не спуская глаз с его слегка раскрасневшегося лица, — чем ты промышляешь?
Он не тотчас ответил на мой вопрос. Его взгляд беспокойно забегал на мгновение.
— Живу, как господь велит, — промолвил он наконец, — а чтобы, то есть, промышлять — нет, ничем не промышляю. Неразумен я больно, с мальства; работаю пока мочно, — работник-то я плохой… где мне! Здоровья нет, и руки глупы. Ну, весной соловьев ловлю.
— Соловьев ловишь?.. А как же ты говорил, что всякую лесную, и полевую, и прочую там тварь не надо трогать?
— Убивать ее не надо, точно; смерть и так свое возьмет. Вот хоть бы Мартын-плотник: жил Мартын-плотник, и не долго жил и помер; жена его теперь убивается о муже, о детках малых… Против смерти ни человеку, ни твари не слукавить. Смерть и не бежит, да и от нее не убежишь; да помогать ей не должно… А я соловушек не убиваю, — сохрани господи! Я их не на муку ловлю, не на погибель их живота, а для удовольствия человеческого, на утешение и веселье.
— Ты в Курск их ловить ходишь?
— Хожу я и в Курск и подале хожу, как случится. В болотах ночую да в залесьях, в поле ночую один, во глуши: тут кулички рассвистятся, тут зайцы кричат, тут селезни стрекочут… По вечеркам замечаю, по утренничкам выслушиваю, по зарям обсыпаю сеткой кусты… Иной соловушко так жалостно поет, сладко… жалостно даже.
— И продаешь ты их?
— Отдаю добрым людям.
— А что ж ты еще делаешь?
— Как делаю?
— Чем ты занят? Старик помолчал.
— Ничем я этак не занят… Работник я плохой. Грамоте, однако, разумею.
— Ты грамотный?
— Разумею грамоте. Помог господь да добрые люди.
— Что, ты семейный человек?
— Нетути, бессемейный.
— Что так?.. Перемерли, что ли?
— Нет, а так: задачи в жизни не вышло. Да это всё под богом, все мы под богом ходим; а справедлив должен быть человек — вот что! Богу угоден, то есть.
— И родни у тебя нет?
— Есть… да… так…
Старик замялся.
— Скажи, пожалуйста, — начал я, — мне послышалось, мой кучер у тебя спрашивал, что, дескать, отчего ты не вылечил Мартына? Разве ты умеешь лечить?
— Кучер твой справедливый человек, — задумчиво отвечал мне Касьян, — а тоже не без греха. Лекаркой меня называют… Какая я лекарка!., и кто может лечить? Это всё от бога. А есть… есть травы, цветы есть: помогают, точно. Вот хоть череда, например, трава добрая для человека; вот подорожник тоже; об них и говорить не зазорно: чистые травки — божии. Ну, а другие не так: и помогают-то они, а грех; и говорить о них грех. Еще с молитвой разве… Ну, конечно, есть и слова такие… А кто верует — спасется, — прибавил он, понизив голос.
— Ты ничего Мартыну не давал? — спросил я.
— Поздно узнал, — отвечал старик. — Да что! Кому как на роду написано. Не жилец был плотник Мартын, не жилец на земле: уж это так. Нет, уж какому человеку не жить на земле, того и солнышко не греет, как другого, и хлебушек тому не впрок, — словно что его отзывает… Да; упокой господь его душу!
— Давно вас переселили к нам? — спросил я после небольшого молчания.
Касьян встрепенулся.
— Нет, недавно: года четыре. При старом барине мы всё жили на своих прежних местах, а вот опека переселила. Старый барин у нас был кроткая душа, смиренник, — царство ему небесное! Ну, опека, конечно, справедливо рассудила; видно, уж так пришлось.
— А вы где прежде жили?
— Мы с Красивой Мечи*.
— Далеко это отсюда?
— Верст сто.
— Что ж, там лучше было?
— Лучше… лучше. Там места привольные, речные, гнездо наше; а здесь теснота, сухмень… Здесь мы осиротели. Там у нас, на Красивой-то на Мечи, взойдешь ты на холм, взойдешь — и, господи боже мой, что это? а?.. И река-то, и луга, и лес; а там церковь, а там опять пошли луга. Далече видно, далече. Вот как далеко видно… Смотришь, смотришь, ах ты, право! Ну, здесь, точно, земля лучше: суглинок, хороший суглинок, говорят крестьяне; да с меня хлебушка-то всюду вдоволь народится.
— А что, старик, скажи правду, тебе, чай, хочется на родине-то побывать?
— Да, посмотрел бы. А впрочем, везде хорошо. Человек я бессемейный, непосед. Да и что! много, что ли, дома-то высидишь? А вот как пойдешь, как пойдешь, — подхватил он, возвысив голос, — и полегчит, право. И солнышко на тебя светит, и богу-то ты видней, и поется-то ладнее. Тут, смотришь, трава какая растет; ну, заметишь — сорвешь. Вода тут бежит, например, ключевая, родник, святая вода; ну, напьешься — заметишь тоже. Птицы поют небесные… А то за Курском пойдут степи, этакие степные места, вот удивленье, вот удовольствие человеку, вот раздолье-то, вот божия-то благодать! И идут они, люди сказывают, до самых теплых морей, где живет птица Гамаюн* сладкогласная, и с дерев лист ни зимой не сыплется, ни осенью, и яблоки растут золотые на серебряных ветках, и живет всяк человек в довольстве и справедливости… И вот уж я бы туда пошел… Ведь я мало ли куда ходил! И в Ромён ходил, и в Синбирск — славный град, и в самую Москву — золотые маковки; ходил на Оку-кормилицу, и на Цну-голубку, и на Волгу-матушку, и много людей видал, добрых хрестьян, и в городах побывал честных… Ну, вот пошел бы я туда… и вот… и уж и… И не один я, грешный… много других хрестьян в лаптях ходят, по миру бродят, правды ищут… да!.. А то что дома-то, а? Справедливости в человеке нет, — вот оно что…
Эти последние слова Касьян произнес скороговоркой, почти невнятно; потом он еще что-то сказал, чего я даже расслышать не мог, а лицо его такое странное приняло выражение, что мне невольно вспомнилось название «юродивца», данное ему Ерофеем. Он потупился, откашлянулся и как будто пришел в себя.
— Эко солнышко! — промолвил он вполголоса, — эка благодать, господи! эка теплынь в лесу!
Он повел плечами, помолчал, рассеянно глянул и запел потихоньку. Я не мог уловить всех слов его протяжной песенки; следующие послышались мне:
А зовут меня Касьяном,
А по прозвищу Блоха…
— «Э! — подумал я, — да он сочиняет…»
Вдруг он вздрогнул и умолк, пристально всматриваясь в чащу леса. Я обернулся и увидел маленькую крестьянскую девочку, лет восьми, в синем сарафанчике, с клетчатым платком на голове и плетеным кузовком на загорелой голенькой руке. Она, вероятно, никак не ожидала нас встретить; как говорится, наткнулась на нас, и стояла неподвижно в зеленой чаще орешника, на тенистой лужайке, пугливо посматривая на меня своими черными глазами. Я едва успел разглядеть ее: она тотчас нырнула за дерево.
— Аннушка! Аннушка! подь сюда, не бойся, — кликнул старик ласково.
— Боюсь, — раздался тонкий голосок.
— Не бойся, не бойся, поди ко мне.
Аннушка молча покинула свою засаду, тихо обошла кругом, — ее детские ножки едва шумели по густой траве, — и вышла из чащи подле самого старика. Это была девушка не восьми лет, как мне показалось сначала, по небольшому ее росту, — но тринадцати или четырнадцати. Всё ее тело было мало и худо, но очень стройно и ловко, а красивое личико поразительно сходно с лицом самого Касьяна, хотя Касьян красавцем не был. Те же острые черты, тот же странный взгляд, лукавый и доверчивый, задумчивый и проницательный, и движенья те же… Касьян окинул ее глазами; она стояла к нему боком.
— Что, грибы собирала? — спросил он.
— Да, грибы, — отвечала она с робкой улыбкой.
— И много нашла?
— Много. (Она быстро глянула на него и опять улыбнулась.)
— И белые есть?