Федор Кнорре - Одна жизнь
- Вот черти, что натворили! - сокрушенно сказал он, входя. - Комендант предлагает выставить пулеметы. Я его послал подальше. Ну что тут дадут пулеметы? Тут все смешалось. Мобилизованные, старгородцы и пес его знает кто. Настоящей сволочи тут, может быть, несколько десятков, а остальные люди не хуже нас. Пулеметами тут не разберешься.
- Вот и поговорите с ними! - раздраженно сказал Беляев.
- Слушаю! - сказал военком Хромов. - Если прикажете, я сейчас к ним выйду.
Начклуба горестно крякнул и сказал:
- В данный момент они никого на свете не могут слушать, ни царя, ни бога, ни Карла Маркса. Там же каша, и все кипит! А если сейчас начать речь, скорей всего в вас кто-нибудь пальнет из заднего ряда, только и всего.
- Это не довод. Пальнет! - нетерпеливо произнес военком.
- Значит, допустим самочинный митинг? - Беляев иронически фыркнул. Так?
Но отвечая, Хромов вдруг решительно приказывает:
- Слушай-ка, начклуба, беги лучше скажи актерам, чтоб как можно скорей начинали. Скажи, когда будут готовы!..
Равнодушно прислушиваясь к их голосам, Леля сидит в своей уборной, загримированная и одетая, и холодно смотрит на себя в зеркало.
Итак, вот он, ее великий день. Ее первая в жизни премьера с настоящей ролью! Зал, полный каких-то дезертиров. Сборные, обтрепанные костюмы, кое-как выученные роли и она сама в выцветшем платье камеристки, и скорее надо выходить и говорить скучные слова, а в голове бежит, бежит, приближаясь к зловещему удару контрольного звоночка, каретка тяжелой штабной машинки, которую не остановить, даже если взорвать под ней ручную гранату. И где-то лежит заготовленное решение тройки, которое могут подписать каждую минуту или, может быть, подписывают сейчас. И эти большие, теплые руки, и все, о чем нельзя сейчас давать себе думать...
А кругом беспорядочная суета последних минут перед началом неслаженного спектакля.
На ходу заглядывая во все двери, по коридору промчался Павлушин, умоляя всех скорее кончать гримироваться. На сцене в это время рабочие, переругиваясь, закрепляют задники, блоки заедают, и стена аристократического салона висит сморщенная, с расплющенными дверьми и колоннами в гармошку. Перепуганные актеры кричат на костюмершу, уже кем-то разобиженную до слез, и она, бестолково со спеху тыча иглой, ушивает одному талию, другому выпускает на камзоле шов и перешивает застежку на слишком широком поясе.
Дагмарова со слезами у кого-то требует, чтобы "они" установили по крайней мере порядок, если хотят, чтобы для "них" играли. Вдруг она видит в зеркале канавки, прорытые слезами на пудреных щеках, и, ужаснувшись, нетерпеливо зовет парикмахера. Сдерживая слезы, прикрывает глаза и, когда он начинает ее заново пудрить, вздрагивает со страдальческим всхлипыванием от легкого прикосновения пуховки, точно от горячего утюга.
Кастровский успел где-то хватить стаканчик, и ему все кажется очень забавным. В коротких панталонах и чулках, в нижней рубашке, он сидит перед зеркалом и, выводя гримировальным карандашом крутые дуги "аристократических" бровей, прислушивается к нестройному гулу голосов, несущемуся из зрительного зала, напевает: "Шумят народные витии!.. Бушуют шумные витии!.. Шумуют буйные Митяи!.."
- На выход, Истомина, Дагмарова, на выход! - кричит, пробегая мимо, Павлушин.
Колонны задника еще волновались легкой рябью, бледные актеры теснились в кулисах. Павлушин трижды ударил в маленький гонг. В зале прислушались и притихли. Мимо Лели с каменным лицом прошел военком Хромов и, раздвинув полы занавеса, вышел на авансцену.
Леля услышала его повелительный голос с командирской интонацией: "Товарищи!.. Внимание!.. Объявляю спектакль "Баррикада Парижской коммуны" открытым!"
Приготовившиеся заглушать его криком, горланы растерянно загалдели вразброд, но кричать было уже ни к чему, военком уходил четкой, неторопливой походкой. В зало погас свет.
Раздвинулся занавес. На сцене была одна Дагмарова. Незаметно покосившись, она увидела переполненный зал, забитые проходы и солдат, сидевших развалясь, в фуражках, сбитых набок козырьками на ухо, с винтовками между колен. Глядя в пустой вырез окна, она дрожащим голосом произнесла первую реплику насчет презренной черни, поднявшей голову.
Вышла Леля - камеристка с докладом, в зале возник и быстро стал нарастать шум, послышались крики: "Фуражки, фуражки!" - поднялась возня, весь зал зашевелился, стаскивая с голов фуражки и шлемы. Раздались дружные крики: "Давай сначала! Погромче!"
Леля постояла перед Дагмаровой, подумала и ушла обратно за кулисы. Дагмарова злобно звонким голосом без всякого выражения, точно вывеску читала, опять проговорила первую фразу про презренную чернь, и спектакль наконец сдвинулся с места.
К удивлению, дальше все пошло сравнительно мирно. Только когда на сцене раздавались возгласы коммунаров, призывавших до последней капли крови защищать революцию, или слышались проклятия иностранным интервентам пруссакам, - насмешливые голоса из зрительною зала кричали: "Брось агитировать!" В ответ слышался сочувственный смех и шиканье, но все быстро затихало.
Леля, окончив ненавистную роль камеристки графини, переоделась в костюм мальчика-барабанщика. На душе было скверно, еще хуже, чем перед началом спектакля. Ремесло актрисы казалось ей постыдным. Она теперь не боялась, но презирала и ненавидела всех этих людей в зале. Дезертиры, трусы, убежали с фронта. Другие ходят в штыковые атаки, жгут танки, а эти развалились в креслах, точно пьяные купцы сидят, а мы, как шуты, должны их увеселять. Эх ты, артистка швейного цеха! Кончай-ка поскорей с этим балаганом! Хватит!..
Она вспомнила высокого матроса-солдата, которого видела в первом ряду, наглую ухмылку, не сходившую у него с рожи. Вид такой, что он приготовился позабавиться над тем, как его будут стараться тут обмануть. А с ним рядом сидел другой, противный солдат, не старый, но какой-то сморщенный, с тонким пронзительным голосом, который был хорошо слышен, когда он радостно хохотал, слушая крики: "Кончай агитацию!.."
И все-таки надо было опять выходить, тянуть лямку. Начинался второй акт.
Он прошел благополучно. Только в сцене, где в гостиной у графини Дагмаровой - плелись нити заговора и прусский офицер обещал помочь утопить в крови Коммуну, из зала опять послышались было иронические выкрики: "Гляди, ключ подбирает, агитация!" Но они тут же потонули в нетерпеливом шиканье.
В самом конце акта переодетый национальным гвардейцем версальский шпион коварно выпытывал у беспечного мальчишки-барабанщика, как можно обойти с тыла баррикаду. Мальчишка доверчиво отвечал на хитро поставленные вопросы и вот-вот, казалось, готов был проговориться и назвать роковой переулок. Приставив палец ко лбу, Леля, как бы припоминая, запинаясь повторяла: "Он называется... называется!.." И тут в тишине из зала чей-то тонкий голос завопил захлебывающейся скороговоркой, как кричат с перепугу во сне:
- Он, гад ряженый, омманывает!..
Зал охнул от хохота. Смех был дружелюбный, сочувственный и так же разом оборвался, как вспыхнул. Кричавший, бородатый солдат, опомнившись, конфузливо втянул голову в плечи, сам не понимая, как это с ним произошло.
Леле пришлось еще несколько раз повторять: "Переулок называется!.." прежде чем наконец выкрикнуть следующие слова: "Предательство! К оружию!" Разъяренный неудачей шпион выхватывает пистолет. Барабанщик, взмахнув жестяной сабелькой, с размаху коснулся его руки, и шпион с проклятием выронил пистолет. Подоспели из-за кулис коммунары. Кастровский, отец барабанщика, с гордостью его обнял и, осторожно прижимая к груди, чтобы не размазать грим, произнес заключительную патетическую реплику акта.
Как неожиданный, невероятный дар, в разных местах вспыхнули аплодисменты, неумелые и шумные, хотя недолгие.
Во время второго антракта из зала никто не выходил, опасаясь потерять место. Те, кто оставались в фойе, теперь все сильнее напирали в проходах, стараясь втиснуться в двери.
Вскоре над верхним ярусом, с треском и звоном лопающихся стекол, покачнулась и чуть не рухнула на головы сидящих рама верхнего окна, выходившего прямо на крышу. Две или три другие рамы тоже звенели от толчков. Зрители, на чьи головы они неминуемо должны были упасть, ругаясь, кинулись их поддерживать и помогать открывать. Наконец рамы были вынуты, и полсотни обездоленных, ничего еще не видевших солдат, забравшихся по пожарной лестнице, в три ряда вповалку улеглись на крыше у открытых окон. Очень довольные, они приготовились посмотреть в свое удовольствие и тут же начали свистеть, чтоб скорей начинали. Те, кто остались позади, продолжали топтаться по крыше, прилаживаясь, чтоб найти какую-нибудь щелку, и только моментами видели далеко внизу свет огней и освещенную бахрому занавеса.
Возвращалась по лестнице в уборную Леля взволнованная и растерянная. Было немножко приятно и немного стыдно. Ведь они так неважно играли, и пьеса слабая, и вот все-таки им похлопали и слушали довольно хорошо, внимательно. Но кому они хлопали? Парижским коммунарам или актерам? Наконец, махнув рукой, она перестала думать, будь что будет, скоро последний акт и конец.