Максим Горький - Фома Гордеев
Прислуга Медынской привыкла к его посещениям, и на вопрос его «дома ли барыня?» — горничная сказала:
— Пожалуйте в гостиную...
Он оробел немножко... но, увидав в зеркале свою статную фигуру, обтянутую сюртуком, смуглое свое лицо в рамке пушистой черной бородки, серьезное, с большими темными глазами, — приподнял плечи и уверенно пошел вперед через зал...
А навстречу ему тихо плыли звуки струн — странные такие звуки: они точно смеялись тихим, невеселым смехом, жаловались на что-то и нежно трогали сердце, точно просили внимания и не надеялись, что получат его... Фома не любил слушать музыку — она всегда вызывала в нем грусть. Даже когда «машина» в трактире начинала играть что-нибудь заунывное, он ощущал в груди тоскливое томление и просил остановить «машину» или уходил от нее подальше, чувствуя, что не может спокойно слушать этих речей без слов, но полных слез и жалоб. И теперь он невольно остановился у дверей в гостиную.
Дверь была завешена длинными нитями разноцветного бисера, нанизанного так, что он образовал причудливый узор каких-то растений; нити тихо колебались, и казалось, что в воздухе летают бледные тени цветов. Эта прозрачная преграда не скрывала от глаз внутренности гостиной. Медынская, сидя на кушетке в своем любимом уголке, играла на мандолине. Большой японский зонт, прикрепленный к стене, осенял пестротой своих красок маленькую женщину в темном платье; высокая бронзовая лампа под красным абажуром обливала ее светом вечерней зари. Нежные звуки тонких струн печально дрожали в тесной комнате, полной мягкого и душистого сумрака. Вот женщина опустила мандолину на колени себе и, продолжая тихонько трогать струны, стала пристально всматриваться во что-то впереди себя.
Фома смотрел на нее и видел, что наедине сама с собой она не была такой красивой, как при людях, — ее лицо серьезнее и старей, в глазах нет выражения ласки и кротости, смотрят они скучно, И поза ее была усталой, как будто женщина хотела подняться и — не могла.
Юноша кашлянул...
— Кто это? — тревожно вздрогнув, спросила женщина. И струны вздрогнули, издав тревожный звук.
— Это я, — сказал Фома, откидывая рукой нити бисера.
— A! Но как вы тихо... Рада видеть вас... Садитесь!.. Почему так давно не были?
Протягивая ему руку, она другой указывала на маленькое кресло около себя, и глаза ее улыбались радостно.
— Ездил в затеи пароходы смотреть, — говорил Фома с преувеличенной развязностью, подвигая кресло ближе к кушетке.
— Что, в полях еще много снега?
— Сколько вам угодно... Но здорово тает. По дорогам — вода везде...
Он смотрел на нее и улыбался. Должно быть. Медынская заметила развязность его поведения и новое в его улыбке — она оправила платье и отодвинулась от него. Их глаза встретились — и Медынская опустила голову.
— Тает! — задумчиво сказала ока, разглядывая кольцо на своем мизинце.
— Н-да... ручьи везде... — любуясь своими ботинками, сообщил Фома.
— Это хорошо... Весна идет...
— Уж теперь не задержит...
— Придет весна, — повторила Медынская негромко и как бы вслушиваясь в звук слов.
— Влюбляться станут люди, — усмехнувшись, сказал Фома и зачем-то крепко потер руки.
— Вы собираетесь? — сухо спросила Медынская.
— Мне — нечего... я — давно!.. Влюблен на всю жизнь...
Она мельком взглянула на него и снова начала играть, задумчиво говоря:
— Как это хорошо, что вы только еще начинаете жить... Сердце полно силы... и нет в нем ничего темного...
— Софья Павловна! — тихо воскликнул Фома. Она ласковым жестом остановила его.
— Подождите, голубчик! Сегодня я могу сказать вам... что-то хорошее... Знаете — у человека, много пожившего, бывают минуты, когда он, заглянув в свое сердце, неожиданно находит там... нечто давно забытое... Оно лежало где-то глубоко на дне сердца годы... но не утратило благоухания юности, и когда память дотронется до него... тогда на человека повеет... живительной свежестью утра дней...
Струны под ее пальцами дрожали, плакали, Фоме казалось, что звуки их и тихий голос женщины ласково и нежно щекочут его сердце... Но, твердый в своем решении, он вслушивался в ее слова и, не понимая их содержания, думал:
«Говори! Теперь уж не поверю никаким твоим речам...»
Это раздражало его. Ему было жалко, что он не может слушать ее речь так внимательно и доверчиво, как раньше, бывало, слушал...
— Вы думаете о том, как нужно жить? — спросила женщина.
— Иной раз подумаешь — а потом опять забудешь. Некогда! — сказал Фома и усмехнулся. — Да и что думать? Видишь, как живут люди... ну, стало быть, надо им подражать.
— Ах, не делайте этого! Пожалейте себя... Вы такой... славный!.. Есть в вас что-то особенное, -что? Не знаю! Но это чувствуется... И мне кажется, вам будет ужасно трудно жить... Я уверена, что вы не пойдете обычным путем людей вашего круга... нет! Вам не может быть приятна жизнь, целиком посвященная погоне за рублем... о, нет! Я знаю, — вам хочется чего-то иного... да?
Она говорила быстро, с тревогой в глазах. Фома думал, глядя на нее:
«К чему это она клонит?»
Подвинувшись к нему, она заглядывала в лицо его, убедительно говоря:
— Устройте себе жизнь как-нибудь иначе... Вы сильный, молодой... хороший!..
— А коли хорош я, так и мне должно быть хорошо! — воскликнул Фома, чувствуя, как им овладевает волнение и сердце начинает трепетно биться...
— Ах, на земле всегда хорошим хуже, чем дурным!.. — с грустью сказала Медынская.
И снова из-под пальцев ее запрыгали дрожащие нотки музыки. Фома почувствовал, что, если он сейчас не начнет говорить то, что нужно, — позднее он ничего не скажет ей...
«Господи, благослови!» — мысленно произнес он и пониженным голосом, с напряжением в груди начал:
— Софья Павловна! Будет уж!.. Мне надо говорить... Я пришел сказать вам вот что: будет! Надо поступать прямо... открыто... Привлекали вы меня к себе сначала... а теперь вот отгораживаетесь от меня... Я не пойму, что вы говорите... у меня ум глухой... но Я ведь чувствую — спрятать себя вы хотите... я вижу — понимаете вы, с чем я пришел!
Его глаза разгорались, и с каждым словом голос становился горячей и громче. Она качнулась всем корпусом вперед и тревожно сказала:
— О, перестаньте...
— Нет уж — буду говорить!
— Я знаю, что вы хотите сказать...
— Не всё вы знаете! — с угрозой сказал Фома, вставая на ноги. — А вот я всё знаю про вас — всё!
— Да? Тем лучше для меня! — спокойно проговорила Медынская.
Она тоже встала с кушетки, как бы желая уйти куда-то, но, постояв секунды две, снова опустилась на свое место. Лицо у нее было серьезное, губы плотно сжаты, но глаза она опустила, и Фома не видел их выражения. Он думал, что когда скажет ей: «Я всё знаю про вас!» — она испугается, ей будет стыдно, и, смущенная, она попросит у него прощения за то, что играла с ним. Тогда он крепко обнимет ее и простит. Но этого не вышло: он сам смутился пред ее спокойствием, смотрел на нее, искал слов, чтобы продолжать свою речь, и не находил их.
— Тем лучше...— повторила она сухо и твердо. — Так вы узнали всё, да? И, конечно, осудили меня, как и следовало... Я понимаю, я виновата пред вами... Но... нет, я не буду оправдываться...
Она замолчала, вдруг нервным жестом подняв руки вверх, схватилась за голову... И стала оправлять волосы...
Фома глубоко вздохнул. Слова Медынской убили в нем какую-то надежду, надежду, присутствие которой в сердце своем он ощутил лишь теперь, когда она была убита. И с горьким упреком, покачивая головой, он сказал:
— Бывало, смотрел я на вас и думал: «Экая она красивая, хорошая... Голубка!..» А вы вот сами говорите — виновата... эхма!
Голос его оборвался. А женщина тихонько засмеялась.
— Какой вы славный и смешной...
Парень смотрел на нее, чувствуя себя обезоруженным ее ласковыми словами и печальной улыбкой. То холодное и жесткое, что он имел в груди против нее, таяло в нем от теплого блеска ее глаз. Женщина казалась ему теперь маленькой, беззащитной, как дитя. Она говорила что-то ласковым голосом, точно упрашивала, и всё улыбалась; но он не вслушивался в ее слова.
— Пришел я к вам, — заговорил он, перебивая ее речь, — без жалости!.. Думал — я ей скажу! А ничего не сказал... и не хочется... Сердце упало... Дышите вы на меня как-то... Эх, напрасно я увидал вас! Что вы мне? Уходить, видно, надо...
— Подождите, голубчик, не уходите! — торопливо сказала женщина, протягивая к нему руку. — Зачем же так... сурово? Не сердитесь на меня! Что я вам? Вам нужна иная подруга, такая же простая, здоровая душою, как сами вы... Она должна быть веселая, бодрая... Я ведь уже старуха... Я вот тоскую... так пусто и скучно живется мне... так пусто! Знаете, — когда человек привыкнет жить весело, а радоваться не может, — плохо ему! Смеется не он, — жизнь смеется над ним... А люди... Послушайте! Как мать, советую вам, прошу и умоляю вас — не слушайте никого, кроме вашего сердца! Живите так, как оно вам подскажет. Люди ничего не знают, ничего не могут сказать верного... не слушайте их!