Лев Толстой - Полное собрание сочинений. Том 13. Война и мир. Черновые редакции и варианты
— Ах вы, полотеры проклятые! чистенькие, свеженькие точно[431] с гулянья, — кричал[432] Ростов так громко, что хозяйка высунулась из двери посмотреть на крикуна. — Ну рассказывай, когда видел моих. <Проходили> через Спасское? Что Наташка моя милая?
— Какже мы дневали в[433] Спасском в вашем, — вмешался Берг, — какой прием был войскам от вашей маменьки.
— А, Берг, здравствуйте,[434] — сказал Простой, протягивая покровительственно руку штабс капитану гвардии и ротному командиру.
— Видели всех, — отвечал Борис, удивляясь на свободу обращения и на мужественность лица своего старого товарища,[435] — но давно, но вот письма и здесь получи, я привез тебе шесть тысяч рублей. А Наташа, Наталья Ивановна, — поправился он, — без тебя совсем другое стала...
Простой подвинул стул, сел верхом на него и рукавом сшвырнул на диван все шахматы.
— Ну их к чорту. Садись, рассказывай. — Борис удивлялся на это армейское молодечество, которое так усвоил себе Простой и которое он теперь перед гвардейцами, как ему казалось, нарочно утрировал. В сущности же теперь только в первый раз сам Ростов, примеряя себя к старым отношениям, чувствовал, насколько он вырос. Всё ему казалось ясно, легко. Он, заставляя удивляться своей развязности, сам в первый раз удивлялся на нее.
— Знают они об наших делах? Знают, что я произведен? — спрашивал он.
— Где же знать, мы только теперь узнали, — отвечал Борис, не переставая любуясь [и] улыбаясь на своего[436] друга. — Ты был в деле? — спросил он.[437]
Простой небрежным движением[438] тряхнул по своему солдатскому Георгию, выдвинул свою подвязанную руку и улыбнулся.
— Энс, Шенграбен, корнет и представлен в поручики, — прибавил он. Но он тотчас же переменил разговор.[439]
— Ну, а твой старый пес[440] Алексей тут?
— Тут.
— Эй! чорт[441] Алешка!
Вошел добродушный и видимо хорошего дома слуга.
— Поди сюда, целуй меня, старый кобель! — И он обнял его.
— Имею честь поздравить ваше сиятельство.
— Ну, давай полтинник за извощика заплатить, — сказал он, напоминая те времена в Москве, как он занимал у старика по гривенникам. Старик, приятный[442] и приличный всегда, засмеялся.
— Извольте, ваше сиятельство, офицеру и кавалеру поверить можно, — и стал доставать из кармана.
— О, гвардия на политике [?]. Как я ему рад, этому старине. — Он опять переменил разговор, отвернулся. — Пошли у маркитанта взять шампанского.
Борис не пил, но с радостью достал из-под чистых подушек тощий кошелек и велел принесть вина.
— Кстати и тебе отдать твои деньги и письма.
— Давай, свинья этакая, — закричал Ростов, хлопая его по заднице в то время, как он, нагнувшись над шкатулкой, хлопал в ней звенящим английским замком и доставал деньги.
— Ты потолстел, — прибавил Простой.
У Бориса всё, от постели, сапог, до кошелька, чистоты ногтей и звенящего, несломанного замка с секретом шкатулки — отзывалось умеренностью и порядочностью. Он дал пакет, письмо. Простой облокотился на стол, почти повалившись на него, засунул руку в курчавые волоса, комкая их, и стал читать. Он прочел несколько строк, блестящие глаза его потускнели, прочел еще, еще страннее стал его взгляд,[443] и вдруг две слезы потекли по его щеке и носу, и он только успел закрыть лицо.
— Я свинья, не писал им, — сказал он вдруг. — Берг, милый мой! Послушайте! Когда вы сойдетесь с задушевным другом, как это животное, и я буду тут, я сейчас уйду и сделаю для вас, что хотите. Послушайте, уйдите пожалуйста куда нибудь к чорту. Вы знаете, я от души говорю, — прибавил он, хватая его ласково за плечо и тем стараясь смягчить грубость своих слов. «И как это всё просто и легко», сам себе удивляясь, говорил Ростов, «гораздо лучше так быть со всеми».
— Ах, помилуйте, граф, я очень понимаю, — сказал Берг, говоря как то в себя и раскачивая, вдавливая шею в грудь в знак успокоения.
— Вы к хозяевам пойдите. Они вас звали, — прибавил Борис с своим всегдашним мягким и полным такта обращеньем. — Вы скажите, что я ужинать не приду.
Берг надел сертук, такой чистой и франтовской, какого не было во всей армии, с эполетами и, сделавшись вдруг красивым офицером, вышел из комнаты.
— Я свинья! Смотри, что они пишут.[444]
«Думать, что ты, мой бесценный Коко, находишься[445] среди ужаснейших опасностей, свыше моих сил. Ты,[446] милый мой сын, дороже мне всех моих детей, да простит меня бог.[447] Да простит тебе бог те слезы, которые я по тебе выплакала и да не даст тебе испытать тех мучений...» Далее шли подробности о домашних, советы и приложено было рекомендательное письмо к князю Багратиону. — Ну его к чорту, я[448] не пойду.
<Вдруг углы губ поднялись выше и выше и Федор Простой улыбнулся, не> сводя глаз с темного угла комнаты, в который он задумчиво смотрел.
— Ну, a m-me Genlis всё та же? А Наташка милая моя? Все тоже? — Он улыбнулся. Борис улыбнулся тоже не насмешливо, не от чего нибудь, а только от радости.
— Расскажи про ваши дела.[449] Нам рассказывали, да правда ли всё...
— Ну, после, а Соня что?
— Ты ее не узнаешь, как она похудела, как она убита, это не тот человек... Напиши ей.
Опять Федор Простой задумался и опять потускнели его глаза.
— Да, — сказал он, — меня все любят, я это знаю, но вот сердце мое знает, что она одна всегда будет любить меня, никогда не изменит. От этого я и мало ценю ее. Все мы эгоисты. Ну рассказывай ты... как вы шли.[450]
Как только Берг ушел, Простой стал другим, более кротким, простым человеком и сбросил с себя всё это прежде выказываемое гусарство, которое, как ни шло к нему, затемняло в нем того доброго, пылкого, честного юношу, которого справедливо любили столь многие.[451]
Борис[452] рассказал про проводы и поход в России и за границей.[453]
— У нас, надо тебе сказать, две партии: аристократов и плебеев.
— Погоди, вот проберут вас.[454]
Принесли шампанское.
— А мне не хочется, — сказал Простой. — Ну, налей, всё равно. <Это, брат, пустяки.[455] В первый раз нас пустили под> <Кремсом> Энсом, ну жутко, а потом гадко на других и зло берет. Нет, брат, как мы отступали от... вот это было, я бы вас пустил туда. Мы, брат, бежали, как зайцы, сбились, наш полк попал не в ту сторону>.
— Да как же диспозиция разве вам была неизвестна?
— Э, брат, диспозиция, дислокация.[456] Бросилось всё, сбилось в кучу, адъютанты скачут, отступать по какой [то Клап]ау, а чорт ее знает, что за Клапау?[457] Тут атака эта в Шенграбен, тут атака. Лошадь убили и ранили. Ай, ай, — покачав головой. — Ну, хорошо, что привез денег, а то нет. Я просадил на одну немочку. Что за прелесть в Раузнице, когда мы стояли авангардом, она приезжала из Аустерлица, это городишка скверный, она дочь сапожника. Что за пуховики — умора.[458]
Приятели почти до утра сидели, разговаривая и не обращая вниманья на Берга, который вернулся и лег спать.[459]
— Я изрубил одного[460] линейца и как он схватился руками за острую саблю, так[461] и ссадил.[462] Что скверно, брат, это: интрига, интрига и интрига.[463] Немцы, — он оглянулся на Берга, — тебе я только скажу, я бы с нашими солдатами разбил бы Бонапарта.[464]
— Ну что Багратион?
— Молодец! Он подъезжал к нам два раза и <спокоен> все равно, как на параде....[465]
— Вот он уже пойдет, — сказал Борис, — стоит только забрать репутацию, а чины тогда можно.
— Ты уверен, что ты будешь главнокомандующим? — вдруг помолчав спросил Толстой.
Борис подумал немного,
— Да уверен, — сказал он, слегка улыбнувшись. — Нет, постой. Я боюсь первого дела. Ежели я не струшу, тогда я уверен, что я всё могу.
— И я думаю часто теперь, — сказал Толстой, — государь ведь может прямо произвести в полковники, ну вдруг убьют полкового командира, всех эскадронных, я один останусь и оставят меня полковым командиром.[466] — В это время вошел Волконский, двоюродный брат Бориса.[467] Толстой не знал его, хотя и слышал про него, как про гордого, чопорного, французского юношу рыцаря.[468] Он не понравился Толстому, красивый, тонкой, сухой,[469] с маленькими, белыми, как у женщины, ручками, раздушенный и элегантный до малейших подробностей своего военного платья. Он не поклонился никому, искоса презрительно поглядел на Толстова и, когда его познакомили, лениво протянул руку и не пожал руки, а только предоставил свою пожатию. Адъютантик[470] очень не понравился Толстому, считавшему себя уже обожженным боевым офицером, перенесшим уже много трудов и опасностей. Углы губ его поднялись выше, губы сжались, и Борис с свойственным ему тактом всё время следил за Толстым и незаметно смягчал недоброжелательство Толстого и вызывал В[олконского] на такие разговоры, которые бы не могли зацепить самолюбие Толстого. Толстой был однако поражен и даже почувствовал некоторое уважение этим презрением штабного паркетного молодчика к боевому офицеру, тогда как до сих пор все эти господа, как будто чувствуя свою вину блестящего и выгодного бездействия, всегда заискивали в нем и в ему подобных боевых офицерах, теперь сделавших славное отступление. Толстой начал продолжать рассказ о отступлении и несколько раз задевал адъютантов и штабных, говоря, что эти господа, как всегда ничего не делая, получали награды. B[олконский], видимо, нисколько не интересовался всем этим, как будто такие рассказы он слыхал бесчисленное число раз и они уж успели ему надоесть.