Акрам Айлисли - Люди и деревья
Потом Якуб купил для нас с тетей полкило баранины и еще что-то, не помню что. Зато я очень хорошо запомнил все, что он говорил, когда мы возвращались в деревню. Прежде всего Якуб велел мне не рассказывать тете про ведро. Мы - мужчины, и ни к чему бабам лезть в наши мужские дела, все равно ничего не соображают. Баб надо в строгости держать, у них мозги как у курицы. И лупить, обязательно лупить, иначе совсем одуреют. Это еще мой отец его учил. Якуб говорил много и почти все, что говорил, приписывал моему отцу и для убедительности указывал на какой-нибудь куст или камень. И я уже не мог без дрожи смотреть по сторонам - по Якубовым словам получалось, что чуть ли не под каждым кустом отец обучал его мучить женщин. Вот у той высокой мушмулы он сказал Якубу, что если его жена родит девку, он эту девку тут же придушит... А когда моя мать умерла и они с Якубом наутро пошли на базар, отец бросился на землю возле того вон плоского камня и стал биться об него головой. Меня не удивляло, что мужчина, "могучий, как буйвол", может заливаться слезами и биться головой о камень. Трудно было понять другое: зачем же он так огорчался, раз женщина - это что-то вроде курицы... Потом мне вдруг пришло в голову, что моя мать умерла от страха - услышала, что ребенка хотят придушить, и умерла. До самой деревни я думал о своей матери, которую никогда не видал; мне было очень жаль ее и почему-то казалось, что она была похожа на ту женщину из столовой; я шел и мысленно целовал ее белые-белые руки...
Дня через три на рассвете мы с тетей потихоньку вышли из дому и повесили на дверь замок; мы взяли с собой только мои учебники и хлеб, который у нас оставался. Тетя приготовила еще самовар и одеяла с подушками; из самовара она с вечера вытряхнула золу, а узел с постелью крепко-накрепко перетянула веревкой: пусть все будет готово. Она потом придет и возьмет.
Все спали, когда мы запирали дверь. Еще не погасли звезды. Сухой корочкой висел посреди неба потускневший месяц, а на ореховом дереве, окутанном сероватым сумраком, еще дремала ворона.
И вода из источника текла просто так, без дела - Садаф еще не вставала. Скоро она придет, расставит у родника посуду, наскоблит со стены сухой глины, возьмет пучок травы и начнет изо всех сил тереть свои миски и кастрюли. Потом нальет доверху оба ведра, положит туда вымытую посуду и потащит домой; железные дужки ведер вопьются в ее тощие синеватые ладони. Завтра, послезавтра, а может быть, и теперь же, утром, расставляя у воды посуду или начищая до блеска огромный медный самовар, Садаф вдруг узнает, что мы с тетей ушли из деревни, и поймет, что Якуба мы у нее отнимать не собирались.
Сегодня, завтра, а может быть, послезавтра, когда учительница Товуз выйдет на прогулку и, полная достоинства оттого, что она учительница, и оттого, что курит "Казбек", будет не спеша прохаживаться по улице, ей сообщат, что мы с тетей ушли из деревни, и учительнице станет ясно, что Якуб не взял в жены тетю Медину.
Учительница Товуз остановится посреди дороги и большой костлявой рукой с набрякшими жилами задумчиво возьмется за морщинистый подбородок; на ее узком сухом пальце блеснет толстое золотое кольцо. Потом она поглядит на свои часы. Обязательно поглядит, хотя по часам невозможно узнать, когда мы с тетей ушли из деревни и зачем мы это сделали. Потом учительница Товуз присядет где-нибудь на ступеньку или на чистый камень и из-под ее синего платья обязательно будет торчать белоснежная нижняя юбка. Учительница закурит "Казбек" и станет рассказывать, как тетя Медина училась в школе, а уж раз об этом зашел разговор, она непременно заметит, что, не брось эта девочка школу, быть бы ей сейчас в Верховном Совете. Обо мне она тоже вспомнит и скажет то, что говорит всегда: "В их роду не было ученых людей, но этот мальчик далеко пойдет".
К вечеру, когда начнет смеркаться, тетя Набат накинет новую сатиновую чадру, которую сшила после возвращения Якуба, и направится к большому ореховому дереву, под которым каждый день в эту пору собираются поболтать такие же, как она, - пожилые женщины в чадрах. Выйдет и увидит замок на наших дверях; он будет висеть и сегодня, и завтра, и послезавтра... И тетя Набат поймет, что мы ушли, ушли совсем. Вот когда она пожалеет, что не разговаривала с тетей Мединой и не хотела со мной здороваться. И, сидя со старухами под орехом, она теперь каждый вечер будет расхваливать тетю Медину. Прежде всего окажется, что моей тете уготована дорога в рай: подумать только - чужого ребенка растит, как собственное дитя. Потом выяснится, что Медина чиста и безгрешна. Об этом тетя Набат будет рассказывать долго и обстоятельно. Она, разумеется, не станет упоминать о том, что ее сын вот уже десять лет сходит с ума по Медине, наоборот, она будет решительно отрицать это. "Все это выдумки, - скажет она, - болтают от нечего делать. Подумаешь, стекло вставил! Такой уж он уродился, не может не помочь человеку". Если речь зайдет о том, что Якуб то и дело выгоняет жену из дому, тетя Набат махнет рукой. "Обойдется... - скажет она. - Якуб мужик норовистый, говорить нечего, а Садаф малость нерасторопна... Ничего... Без этого в семье не бывает..."
Но как бы ни расхваливала, как бы ни защищала старушка тетю Медину, все-таки большинство женщин решительно осудят ее. А как же иначе: тутовник необобранный бросила, черешня досталась птицам... Мало того, что мужний дом загубила - а какой дом был! - теперь и родное гнездо разорить хочет... Долго еще под старым ореховым деревом будут соседки перемывать косточки тете Медине...
Но сейчас под орехом пусто, в примолкшем арыке плавают окурки "Памира", те, которые выдула из мундштука тетя Набат, сидя здесь вчера со своими сверстницами. Стадо еще не выгоняли, и иероглифы под чинарой нетронуты. То тут, то там незлобно побрехивают собаки, и среди хриплых собачьих голосов я отчетливо слышу тоненькое тявканье щенка. Сафар скоро встанет, и щенок, помахивая веселым маленьким хвостиком, побежит за ягнятами по склону горы... Потом дедушка Аслан, а может быть, и не он, а тетя Хадиджа и Якуб пройдут с заступом на плече к мельнице - пустить воду; вода с журчанием устремится в арык и унесет с собой окурки "Памира"... Потом проснется моя ворона и, усевшись на проводах, начнет громко и настойчиво каркать. А я не выйду. Ни сегодня, ни завтра, ни послезавтра. И тогда ворона поймет, что меня здесь больше нет, а это для нее очень плохо. С кем она будет разговаривать, кому кричать, что приближается дождь, с кем вместе радоваться, когда после дождя выглянет солнце и можно вылезти из гнезда? И вообще, как она сможет обойтись без меня: я столько лет охранял ее гнездо от мальчишек. Кто будет отгонять собак и кошек, когда птенцы оперятся и наступит время учить их летать, кто полезет в любую грязь, чтобы выручить заблудившегося вороненка?..
В бескрайней предрассветной сумеречной степи было нас сейчас только двое: тетя и я. Серой тенью лежал у дороги большой плоский камень, тот, возле которого рыдал мой отец... Куст мушмулы тоже казался мне зловещей тенью. Мне казалось, что он, куст, удушил когда-то маленькую-маленькую девочку...
Мне было хорошо оттого, что во всем этом бескрайнем просторе нас было только двое: тетя и я. И все-таки очень хотелось плакать, я почему-то подумал, что и Якубу захочется плакать, когда, перемахнув через ограду, он увидит на нашей двери замок. Он сядет посреди двора, между грядками, которые засадил огурцами и картошкой, и будет плакать. Очень даже просто. Уж если мой отец, "могучий, как нар", мог рыдать и биться головой о камень, чем лучше Якуб?..
Я нес узелочек с хлебом. В руках у тети были мои учебники, завязанные в старую марлю. Тетя обула сегодня красивые, легкие туфли; еще когда была война и тетя работала на фабрике, они пришли как-то вечером с Мерджан в одинаковых новых туфлях. Мерджан быстро разбила свои - каждый день по камням ненадолго хватит, а тетя спрятала туфли в сундук, словно хотела сберечь их для этого дня.
В своих новых туфлях тетя выглядела нарядной и счастливой, но скорей всего это было не так. Тетя чувствовала, что я вот-вот зареву, и пыталась расшевелить меня, отвлечь от тяжелых мыслей. А может, ей и самой хотелось плакать, и, чтобы не разрыдаться, она то весело болтала, то начинала петь, то, хлопнув меня по плечу, со смехом бросалась вперед... Тетя говорила, что в городе гораздо лучше, чем в деревне: там есть заводы и всем, кто работает, каждый месяц выдают зарплату; рабочие покупают своим ребятишкам не только одежду, но даже башмаки... Скучать я в городе не буду - у Мерджан есть радио, хоть целый день песни слушай. Или можно пойти на улицу, там растет чинара, точно такая, как у нас... А во дворе у Мерджан гранатовое дерево; сейчас оно все в цветах: цветы красные-красные... А потом на нем появятся маленькие гранаты, а потом она купит мне новые учебники и я пойду в школу. В городских школах замечательные учителя!
И такой у тети был голос, когда она говорила обо всем, что казалось: она поет. Она и верно напевала, тянула что-то неровным, чуть дрожащим голосом. И я знал, о чем ее песня, хотя песня была без слов... А может, она и не пела и не меня утешала, может, это была ее сказка?.. И рассказывала она ее не мне, а степи и кусту мушмулы у дороги, и плоскому серому камню, и корочке потускневшей луны. Жил-был однажды... Жил-был однажды...