Ирина Головкина - Побежденные (Часть 3)
Ася обвела глазами комнату, потом встала и подошла к туалету.
- Вот, - и она протянула Елочке два бархатных футляра. - Здесь фамильная драгоценность Дашковых - фамильные серьги, а здесь - бабушкин жемчуг. Сохрани для Сонечки.
- Еще что?
- Ничего. Рояль... Рояль ты не унесешь! А предметы необходимого обихода не описывают. Мне больше ничего не дорого, - и она повернулась к окну.
- Ах, Ася! Ты неисправима в своей беспечности! Ведь на продажу вещей ты сможешь жить. Вспомни, сколько раз вас выручали фарфор и бронза Натальи Павловны! Вот она отдавала себе ясный отчет в положении ваших дел, а с тобой так трудно! Вот хотя бы твой соболь или эта картина - курица с цыплятами, - их тоже можно превратить в деньги.
Глаза Аси печально остановились на картине.
- Она стоит три тысячи, но что толку, если ее никто не покупает? Возьми ее себе; я ее тебе дарю; она мне дорога в память встречи с Олегом, и я не хочу, чтобы она попала в чужие руки, а с собой в ссылку я ведь ее не потащу. - И пошла к двери. - Я в кухню: надо согреть макароны Славчику и щеняток покормить - у Лады уже не хватает молока.
Оставшись одна, Елочка стала стягивать с ребенка свитер; в эту минуту раздался звонок; она побежала в переднюю и увидела своего сослуживца невропатолога, которого без ведома Аси пригласила к ней ее освидетельствовать.
- Борис Петрович! - радостно воскликнула Елочка. - Как я благодарна вам, что вы пришли! У моей приятельницы после тяжелого потрясения наблюдаются тяжелые отклонения от нормы: она не ест - уверяет, что ей мешает комок в горле; почти не спит и жалуется на потерю памяти...
Врач приглаживал перед зеркалом волосы меленьким гребешком.
- Пока пациентки нет, не скажете ли вы мне: какого характера душевные переживания? - спросил он.
- Несколько дней тому назад расстрелян ее муж по обвинению в контрреволюции. Пока тянулся процесс, она успела уже известись, а теперь...
Врач нахмурился.
- Елизавета Георгиевна, я никак не мог ожидать, что, повинуясь вашему приглашению, попаду в скомпрометированный дом! Вы меня поставили в очень неудобное положение. Извините меня, - и он протянул руку к пальто.
Елочка стояла, как громом пораженная.
- Я привыкла думать, что врач и священник не отказывают ни при каких случаях, - отважилась возразить она.
- Все зависит от обстановки, - и, поклонившись, врач поспешно вышел.
Через несколько минут снова послышался звонок.
"Одумался! Совесть заговорила", - улыбнулась Елочка, торопливо распахивая двери... Перед ней стояла старая дама.
- Юлия Ивановна! - воскликнула Елочка, бросаясь навстречу старушке.
- Здравствуйте, дитя мое! Я хотела бы увидеть Асю. Я с большим трудом выхлопотала ей новую отсрочку выпускных экзаменов. Необходимо, чтобы она теперь же явилась в техникум расписаться в приказе и немедленно приступила к занятиям, иначе...
- Юлия Ивановна! К сожалению, это невозможно! Ася заниматься не в состоянии: мы только что вернулись с панихиды по ее мужу, Олег Андреевич расстрелян.
Старая учительница опустилась на стул.
- Мне передали, что он арестован, но я не знала, что все обстоит так трагично. Бедная крошка! - сказал она с нежностью и после нескольких минут молчания прибавила: - В этой девочке гибнет редкий талант! Мазурки Шопена и миниатюры Шуберта и Шумана она играла лучше законченных пианистов.
Она скорбно задумалась, Елочка в почтительном молчании стояла перед ней.
- Странная и хрупкая вещь - талант! - заговорила опять Юлия Ивановна, видимо, погруженная в свои мысли. - Всякий раз, когда мне в руки попадает высокоодаренный ученик, я уже заранее дрожу над ним и непременно случится что-нибудь, что помешает мне вырастить из него большого музыканта. Способные и малоталантливые блестяще заканчивают консерваторию, а неповторимые... На старости лет это становится моей трагедией. Ася была последней моей надеждой!
Глава тринадцатая
Танька Рыжая с копной завитых, во все стороны торчащих волос, с ярко размалеванными губами и ногтями, разгуливая по камере смертников, уверяла окружающих:
- Мне помилование выйдет в обязательном порядке. Даже не тревожусь! Права не имеют пристукнуть: мне еще восемнадцати нет! - И, показывая кукиш, прибавляла: - Накось, выкуси!
Она убила кастетом банковскую кассиршу. Со страхом взглядывая на эту девицу, Леля напрасно старалась уловить что-нибудь похожее на угрызение совести - одна наглая беспечность бросалась в глаза. Тюремные окна выходили во двор, ограниченный другим зданием с окнами таких же камер. Таньку Рыжую можно было часто видеть у окна перегляды-вающейся с мужчинами. Теми или иными знаками она приглашала их наблюдать за своими телодвижениями, чтобы вместе увлечься одной и той же игрой; при этом она обнажалась, как находила нужным. Восемнадцатилетняя Шурочка ложилась лицом вниз, чтобы не видеть этого бесстыдства. Вина этой Шуры была столь же "велика" - работая на обувной фабрике и сдавая на конвейер очередную деталь, она начертала на ней: "Долой Сталина". Учинили следствие и заподозрили одного из рабочих; воспитанница детского дема смело явилась в местком и заявила на себя требуя, чтобы освободили ни в чем не повинного товарища по работе. Теперь Шурочка ждала решения своей участи в камере смертников.
Еще сидели три монашки; эти не подавали просьб о помиловании, не подписывались под протоколами - они не хотели вовсе иметь дела с "бесовской" властью. На допросе они не давали показаний, не сообщали даже своих имен; в камере не вступали в разговоры; забившись по углам, они в положенные часы тихо пели церковные службы и никакие выходки и скверно-словия Таньки Рыжей, ни окрики надзирателей не останавливали на себе их внимания. Слушая знакомые с детства напевы "Господи воззвах" и "Свете тихий", Леля всякий раз чувствовала, что слезы подступают к ее горлу.
В одну из ночей пришли за соседкой Лели по койке - шансонеточной певицей, обвиняв-шейся в связях с эмигрантами в целях шпионажа. Широко раскрыв глаза, полные ужаса, следили Леля и Шурочка, как та медленно подымалась и застегивала на себе пальто дрожащими руками. Как раз на другое утро явился конвой за Лелей.
- Не бось, не бось! Прощение, поди, объявят. Вот помяни мое слово: коли днем, значит, благополучно, - ободряюще шептала ей Шурочка.
Подскочила и Танька Рыжая.
- Не нюнь, смотри! Наплюй им в рожу! - присоединила она и свое непрошеное сочувствие...
В эту последнюю встречу он поиграл с ней на прощанье, как кошка с мышью.
- Ответ из Москвы получен, - сказал он, вертя конвертом, и смолк, всматриваясь в нее прищуренными глазами. - Москва пересмотрела ваше дело. Ну-с, пишут нам, чтобы мы... - И опять смолк, наслаждаясь видом своей жертвы.
Леля молчала, чувствуя, что дрожит от напряжения, и слыша стук собственного сердца.
- Итак, приговор о расстреле решено... - новая пауза.
Леля все так же не шевелилась. Что дальше? Оставить в силе или заменить? Две секунды его молчания показались ей вечностью.
- ...заменить десятью годами концлагеря. Всего наилучшего, мадемуазель Гвоздика. - И, словно прощаясь с ней, он с насмешливой галантностью вытянулся и щелкнул каблуками, как шпорами. В этом жесте промелькнуло что-то слишком знакомое... что-то старорежимное, напомнившее ей кого-то... Валентина Платоновича, может быть... Что такое? Померещилось! Неужели же эта кобра в прошлом... Она припомнила, что уже не раз и не два некоторые обороты его фраз казались ей составленными по старым образцам... А вот теперь он как будто полностью показал себя напоследок. Но где же утерялись понятия о благородстве и чувстве чести, которые в те дни внедрялись в сознание вместе с "Отче наш"? Эта кобра...
На следующий день Лелю перебросили в Кресты вместе с группой других. Там камера была значительно менее благоустроена, чем в большом доме, и переполнена до отказа - лежали вплотную одна к другой на дощатых нарах и под нарами, кто какое место захватил, матрацев не было вовсе: подкладывали пальто и платки; камера кишела насекомыми. Одним из первых впечатлений Лели была огромная белая вошь, которая ползла по пестрому крепдешину молодой женщины, лежавшей на собственном пальто на полу посреди камеры. Леля едва нашла себе маленькое местечко под нарами, где сидеть можно было только с наклоненной головой.
В этой камере тоже были монашки. Соседками Лели оказались на сей раз две совсем простые старухи. Одну из них - уголовницу, сидевшую за кражу, окружающие прозвали Боцманом за грубый голос и привычку ругаться; по ночам она храпела на всю камеру. Другая - Зябличиха - была, напротив, очень молчаливая и степенная; она все время вязала, сделав себе крючок из зубной щетки и распустив на нитки свое же трико. Зябличихе инкриминировалась контрреволюция: как-то раз в очереди за картошкой ее прорвало - она вдруг разговорилась, доказывая, что при царях жилось сытее: картошку и огурцы покупали только ведрами и добра этого никто и не считал, а о хлебе и сахаре и разговору-то не водилось.