Максим Горький - Том 24. Статьи, речи, приветствия 1907-1928
Повесть эту я писал под впечатлением затруднявшего меня своим решением вопроса — семья для нас, рабочих, и совмещение этого положения с работою на благо своего класса.»
Неизвестной профессии:
«Я хотел изобразить действительно революционное, полудетски-восторженное и наивное, но прекрасное, искреннее возбуждение лучшей части современного юношества в лице одного представителя, в лице другого — консервативный, глубоко-любовный застой, слепое верование, подчиненность и с виду величавую, а внутренно дряблую, ничтожную крепость также лучших, но отживающих представителей старого мира. Удалось плохо; на публицистику похоже; никак не мог обойтись без рассуждений. Теперь, может, лучше написал бы, если бы пришлось заново писать то же самое, да не приходится, физически не могу.»
Слова «глубоко-любовный застой» обращают внимание: мне кажется, надо иметь какую-то особенную душу, чтобы назвать чуму, например, глубоко любовным явлением.
Позволю себе привести отрывок из письма «группы читателей ссыльных крестьян и рабочих» — может быть, этот отрывок несколько объяснит смысл благодушных слов:
«Мы думаем, что злобу жизни следует вскрывать не для возбуждения вражды, а для стыда. Конечно, пристыженнные могут и обозлиться, но это уже не ваше дело, вы только сами-то не разжигайте злость, о чем и просим.»
В другом письме сказано ещё более ясно:
«Все виноваты, всех жалко, замучился, напуган народ, так что если бы мы трое были судьями, то оправдывали бы всех людей. Не смейтесь, так многие думают, очень уж устали, а отдохнуть не на чем.»
Семнадцать человек кратко и вполне определённо заявляют, как в один голос: «Люблю писать».
Уместно сказать, что произведения этой группы являются наиболее литературными, интересными и что-то обещающими. Но, как назло, авторы — люди, заключённые в плен невероятно тяжких условий, а двое из них — в каторге.
«Я даю полный ход вольной, легкой мысли — пускай летает где и как хочет — может так лучше будет…» — говорит восемнадцатый.
Кладбищенский сторож пишет:
«Люблю следить, как звонкие слова
Рядами стройными ложатся на бумагу,
От них кружится сладко голова,
А в сердце чувствуешь какую-то отвагу.»
Если автору этого четверостишия попадётся на глаза моя заметка, я убедительно прошу его сообщить мне — куда ему писать. Письмо к нему и рукопись возвращены «за ненахождением адресата», книги и снимки с картин — тоже, хотя были посланы по другому адресу, на Пензу.
«Люблю писать стихи.
Не могу не писать.
Зимой уложишь спать жену и ребятишек, сядешь в уголок, к столу и, нанизывая слово за словом на чистенький листок бумаги, приятно позабудешь всю окружающую жизнь, зверски-бедную,»
— пишет крестьянин.
«Мне 23 года. С 15 лет я почувствовал в себе сильное стремление к литературному труду и вот уже 8 лет мучаюсь этим стремлением.»
Наборщик в письме:
«Лишился аппетита,
Лишился я сна
И жизнь моя разбита —
Поэзия всему вина!
Но — я не виню
Поэзию, боже упаси!
Я еще больше мук приму,
Лишь бы научиться писать стихи!»
Портной пишет:
«Другие страдают запоем, а я, грешник, к писательству пристрастился.»
Рабочий:
«Хотя я и обещал сам себе не писать пока стихотворений, но — не могу утерпеть, что-то невольно тянет меня к перу и я пишу — не для того, чтоб сочинять, а чтобы душу свою вылить в звучных строках, поделиться тоской своей сердечной с кем-нибудь.»
Его стихи:
«Как жажду я свободы просвещенья
Душа болит и ноет в темноте
И каждый стон душевного мученья
Звучит стихом в житейской пустоте!»
Думаю, что эти выписки достаточно ясно отвечают на вопрос, что именно понуждает простого русского человека писать, и, отчасти, отвечают на другой вопрос:
О чем они пишут?Прежде всего невольно останавливает внимание тот факт, что на темы событий 905-6 года крестьяне и рабочие пишут меньше, чем можно бы ожидать, имея в виду непосредственное участие большинства авторов в этих событиях.
Из общей массы рукописей — а их записано мною 429 — только 67 рассказов и 6 пьес посвящены революционным темам. Революционное настроение главным образом выражается в стихах, и здесь оно — преобладает.
Из 73 произведений, написанных на революционные темы, в 27 случаях авторы — рабочие, в 29 — крестьяне, В 3 — пожарный, швея и сапожник.
Следующий за этим и самый значительный, на мой взгляд, факт — отрицательное отношение к интеллигенции. Это отношение нередко принимает формы убийственно враждебные и злые. В общем тип интеллигента рисуется как тип барина, привыкшего командовать и пинать, слабовольного, всегда плохо знакомого с действительностью и трусливого в момент опасности.
Это — настроение, но, видимо, очень глубокое, оно как будто всё более разрастается и, может быть, способно ещё расширить давний, многократно оплаканный разрыв между культурными людьми и массой. Поясню это: мне и до 906 года приходилось очень много читать рукописей писателей-самоучек, и я совершенно определённо формулирую моё впечатление от литературы того периода так: почти в каждом рассказе и стихотворении было ясно видно, кого из крупных литераторов читал автор перед тем, как самому взяться за перо. Зависимость от книги сказывалась и в манере писать, и в выборе тем, и в настроении; индивидуальность автора в огромном большинстве случаев была совершенно неуловима, она поглощалась рабским подражанием в прозе — Тургеневу, Короленко, Чехову, в стихах — Некрасову, Никитину, Надсону.
В материале, который теперь я имею в руках, — почти совершенно отсутствует подражание. Единственный писатель, техника которого, видимо, влияет на самоучек, — это Андреев, но и подражания ему, будучи очень обильны у студентов и вообще у лиц интеллигентных профессий, — не часты у рабочих и крестьян. В моём материале их — семь, все они являются попытками неудачными и чисто внешними: авторы берут манеру Андреева начинать фразу союзом «и» и безуспешно пытаются придать языку однотонный, гипнотизирующий ритм, свойственный стилю Андреева.
Нередки заявления такого тона:
Крестьянин — кончил двухклассное училище:
«Если хотите знать, — то я — я сам, и не поклонник ни Ницше, ни Толстого, ни Сократа, ни Христа. А прямо я — один, и убеждения мои — все мои, родившиеся во мне.»
Каторжник, бывший матрос:
«Книг прочитано много, а взять в них оказалось нечего, остался сам по себе. Говорят — надо читать старых писателей, те лучше, так пришлите старых.»
Человек этот настроен лирически, им написано такое стихотворение:
«Если бы сняли с меня цепи,
Я пошел бы в божий храм,
В уголку тихонько стал бы,
Помолился там:
Христе боже! Души слабых
И усталых — пожалей!
Напои сердца их верой,
Луч надежды им пролей!..»
Рабочий:
«С трудом достанешь растрепанный журнал, придешь с работы и читаешь до света. Вот — свисток и в голове свисток, а на душе — тоска; что вынес я из книги?.. Мутное что-то.»
Крестьянин, ложкарь:
«Пришлите, Христа ради, хорошего, живого чего нибудь, а это не идет на душу! Слышал — есть поэт Суриков и Слепцов, прозаист, вот их бы мне.»
Крестьянин:
«Сборники мне не понравились, похабщины у нас и своей довольно, этим нас не удивишь. А вот достал я у священника, о котором писал, Лескова, приложение к «Ниве» — господи помилуй, как хорошо! Такое родное и грустное все, такое близкое душе. Чехова, тоже приложение, прочитал две книжки, хохотал, как чорт. Матери с женой читал, тоже самое, разливаются-хохочут. Вот — и смешно, а мило!»
В списках требований на книги, получаемых от разных групп и лиц, имена старых писателей встречаются всё чаще, из современных же спрашивают почти одного Андреева, причём заметно, что наиболее читаются и нравятся первые три его тома.
Однако надо сказать, что интерес к беллетристике, видимо, вообще понижается: в требованиях преобладают книги по истории, естественным наукам, по истории культуры и литературы. Поражаешься: откуда в посаде Снеговом, Херсонской губернии, или в Осе, Пермской, знают имена Леббока, Тейлора, Циттеля, Тимирязева, — часто спрашивают его чудесную «Жизнь растений», — Бельше и Геккеля.
Очень жутко и больно отмечать рядом со стремлением «человека страшной жизни» к благам культуры его скептицизм и недоверие к интеллигенции. Иногда приходится выступать в совершенно не свойственной мне роли защитника обижаемой интеллигенции, но это не укрощает людей.