Владимир Набоков - Король, дама, валет
– Убери книги, – сказала Марта. – Сейчас приедут гости. Это беспорядок.
– Ладно, – ответил он по-английски и тихо вышел из холла, мысленно сетуя на свое дурное произношение, на скудный запас иностранных слов.
Кресло у камина опустело, но это не помогло. Она всем существом ощущала его присутствие – там, за дверью, в той комнате, и в той, и еще в той, – дому было душно от него, хрипло тикали часы, задыхались белые конусы салфеток на нарядном столе, – но как выкашлять его, как продохнуть?.. Ей казалось теперь, что так было всегда, что с первого дня замужества она его ненавидела, так безнадежно, так нестерпимо. На ее прямом и ясном пути он стоял ныне плотным препятствием, которое как-нибудь следовало отстранить, чтобы снова жить прямо и ясно. Человека лишнего, человека, широкой, спокойной спиной мешающего нам протиснуться к вокзальной кассе или к прилавку в колбасной, мы ненавидим куда тяжелее и яростнее, чем откровенного врага, откровенно напакостившего нам.
Она вдруг резко встала, почувствовала, что вот – сейчас задохнется… Что-то нужно было сделать, как-нибудь расчистить путь для дыхания жизни… И в это мгновение зазвучал звонок. Марта похлопала себя по вискам, проверяя прическу, и быстро прошла – не в переднюю, а назад, к двери гостиной, – чтобы оттуда, через холл, плавно выступить навстречу гостям.
С перерывами в несколько минут, семь раз повторялся звонок. Первыми явились неизбежные Грюны, затем Франц, затем, почти одновременно: титулованный старик; фабрикант бумаги с супругой; две громких полуголых барышни; директор страхового общества «Фатум», курносый, тощий и молчаливый; розовый инженер в трех лицах, то есть с сестрой и с сыном, до жути похожими на него. Все это постепенно разогревалось, оживлялось, слипалось, пока не образовало одно слитое веселое существо, шумящее, пьющее, кружащееся вокруг самого себя. И только Марта и Франц никак не могли втиснуться в эту живую, цветистую, дышащую гущу – и изредка встречались глазами, – но и не глядя, и он и она все время ясно ощущали переменные сочетания их взаимных местонахождений, пространственные их положения друг относительно дружки: он идет с бокалом вина, наискось, – она в другом конце надевает бумажный колпак на лысого Вилли; он сел и заговорил с розовой сестрой инженера, – она тем временем прошла от Вилли к столу с закусками; он закурил, – она положила апельсин на тарелку. Так шахматист, играющий вслепую, чувствует, как передвигаются один относительно другого его конь и чужой ферзь. Был какой-то смутно-закономерный ритм в этих их сочетаниях, – и ни на один миг чувство этой гармонии не обрывалось. Существовала будто незримая геометрическая фигура, и они были две движущихся по ней точки, и отношение между этими двумя точками можно было в любой миг прочувствовать и рассчитать, – и хотя они как будто двигались свободно, однако были строго связаны незримыми, беспощадными линиями той фигуры.
Уже паркет был усыпан пестрым бумажным мусором; уже кто-то разбил рюмку и топырил липкие пальцы. Толстый Вилли Грюн, уже пьяный, в золотом колпаке, увешанный серпантином, широко раскрыв невинные голубые глаза, с восхищением рассказывал титулованному старику о своей недавней поездке в Россию, воодушевленно расхваливал Кремль, икру и комиссаров. Потом Драйер, пышущий теплом, раскрасневшийся, хохочущий, в поварском колпаке, подошел к ним, отвел Вилли в сторону и что-то ему зашептал, меж тем как розовый инженер продолжал рассказывать другим гостям страшную повесть о том, как в такую же праздничную ночь трое господ в масках ограбили всю компанию. В зале, смежной с гостиной, зарокотал граммофон. Драйер закрутил огромную госпожу Грюн-старшую, и та клокотала и отмахивалась и наконец рухнула на тахту. Франц стоял у портьеры окна, жалея, что все еще не успел научиться танцевать. Он почувствовал, что Марта где-то совсем близко, – увидел ее белую руку на чьем-то черном плече, затем ее профиль, затем ее обнаженную бархатно-белую спину и чью-то чужую руку, опять профиль, опять спину – и ноги ее, светлые, словно по колено голые, двигались, двигались, как будто (если смотреть только на них) ноги женщины, не знающей, что с собой делать от нетерпения, от ожидания, – то медленно, то быстро ступавшие туда и сюда, поворачивавшие резко – и опять шагавшие в нестерпимом нетерпении. Она танцевала бессознательно, чувствуя только, как все время меняется расстояние между ней и Францем, стоящим у портьеры. Мимоходом она заметила, как Драйер, оставив свою даму, просунул руку в портьеру – очевидно, приоткрыл окно, так как в зале стало прохладнее. Танцуя, она мужа поискала глазами; и, не найдя его, поняла, что эта внезапная прохлада и легкость объясняются именно его отсутствием. Близко скользнув мимо Франца, она обдала его таким знакомым, выразительным взглядом, что он смешался и улыбнулся инженеру, лицо которого некстати подвернулось по прихоти танца. Еще и еще раз заводили граммофон, среди многих пар обыкновенных ног мелькали все те же упоительные ноги, и у Франца, от вина, от чужого кружения, начиналась какая-то бальная кутерьма в голове, словно все мысли его сразу научились плясать.
И внезапно что-то случилось.
Одна из барышень, среди танца, крикнула:
– Ах, смотрите, – портьера!
Все глянули, – и действительно, портьера на окне странно шевельнулась, переменила складки и в одном месте стала медленно набухать. Одновременно кто-то выключил электричество, и в темноте все заахали и остановились. В темноте странный овал света стал бегать по зале, портьера раздвинулась, и молча появился при зыбком свете человек в маске, в лохмотьях, с трубовидным фонарем в протянутой руке. Кто-то пронзительно вскрикнул. Голос инженера спокойно сказал в темноте: «Держу пари, что это наш милый хозяин». И вдруг, заглушая граммофон, продолжавший играть в темноте, раздался сильный голос Марты. Она закричала так, что некоторые отхлынули к двери, которую, пыхтя и животом смеясь, загораживал Вилли. Фигура в маске захрипела и, наводя на Марту фонарик, двинулась вперед. Многие и впрямь испугались, – и Марта, продолжая кричать, холодно отметила, что инженер, стоявший с ней рядом, вдруг заложил руку назад, под смокинг, и что-то как будто вынимает. Тогда, поняв, что значит ее крик, она завопила еще пуще, до непристойности громко, – понукая, улюлюкая…
Франц не выдержал. Он стоял всех ближе к вошедшему и теперь проворной пятерней стащил с его лица отвратительно хрустнувшую маску. Меж тем кто-то, наконец одолев пыхтевшего Вилли, включил свет. Посредине комнаты, в шарфе, в черных лохмотьях, стоял Драйер и, помирая со смеху, пошатываясь, приседая, красный, растрепанный, указывал пальцем на Марту. Быстро сообразив, как теперь разрешить свой напускной ужас, она повернулась к мужу спиной, пожала голым плечом и спокойно подошла к замиравшему граммофону. Он бросился к ней и, смеясь, поцеловал ее в щеку. Франц почувствовал вдруг приступ давно назревавшей тошноты и быстро ушел из залы. За собой он слышал шум, все хохотали, орали, – вероятно, толпясь вокруг Драйера, тиская его, тиская… Прижав платок к губам, Франц кинулся в переднюю, рванул дверь уборной. Оттуда огромной бомбой вылетела старуха Грюн и исчезла за поворотом стены. «Боже мой, Боже мой», – приговаривал он, согнувшись вдвое, – и потом, глубоко дыша, брезгливо вытирая рот, пошел медленно обратно. В гостиной он остановился. Зловеще горела широкая елка. Там, дальше, продолжался захлебывающийся шум голосов, ревел граммофон. Вдруг он увидел Марту.
Она быстро к нему подошла, оглядываясь на ходу. Как в дурном сне, пылала электрическая елка. Они были одни в яркой гостиной, а там, за дверью, был шум, гогот, кто-то кричал петухом.
– Сорвалось, – сказала Марта.
Ее пронзительные глаза были сразу и спереди, и сбоку, и сзади – так все кружилось. Он спросил, плечом касаясь шуршавшей хвои:
– Что сорвалось?
– Я так больше не могу, – забормотала Марта, меж припадков лающего кашля, – …не могу… И посмотри на себя: ты бледен как смерть…
Шум за стеной разрастался, близился; уже казалось – вот эта огромная елка орет всеми своими лампочками.
– …Как смерть, – сказала Марта и закашлялась.
Он опять почувствовал прилив тошноты; шум голосов хлынул, Драйер, с топотом, потный, хохочущий, спасаясь от Грюна и инженера, промчался мимо, за ними другие, – все кричало, гудело, стонало, – и этот хищный шум не умолк в ту ночь; он последовал наутро за Францем, окружал его потом и на улице, и дома, и во сне, и опять наяву. Как будто прорвались в мозгу тайные шлюзы, шумящая темнота помчала, закружила его. И пока он боролся, было еще страшно, – но когда он решился и отдался ревущему бреду – все стало так легко, так странно, почти сладостно. И было по-праздничному пусто на солнечных улицах, было тепло, было мокро, всюду большие лужи, полные рябого неба. К вечеру во всех окнах зажглись елки, – и прошла какая-то женщина в маске рождественского деда, с ватной бородой, – и раздавала какие-то объявления. Он шел и никак не мог сообразить, вчера ли был этот бал у Драйера или третьего дня. Но Марты он с тех пор не видел; значит, должно быть, – вчера. Он прислушался. Да, шум был тут как тут, – но уже ровный, понятный, признанный. «Я больше не могу». Да, она права. Все будет так, как она решит.