Алексей Плещеев - Житейские сцены
Я решилась — и просила его не уезжать.
Наш разговор был прерван; баронесса сказала, что муж мой едет домой и она тоже. Я не могла оставаться одна и шепнула своему влюбленному: „До следующего маскарада, в четверг!“
Этот второй маскарад решил все…
Пробило двенадцать. Мне нездоровилось. Я несколько простудилась в сенях после первого маскарада и всю неделю не выезжала. Однако ж, преодолев себя и не желая изменять данному обещанию, я отправилась. Он встретился мне, едва я вошла в залу. Я удивилась бледности и расстроенности его лица, спросила его, что с ним, здоров ли он. Он отвечал, что провел всю эту неделю в мучительном беспокойстве и нетерпении, думал, что не будет конца его ожиданиям: так хотелось ему скорее увидеть меня, говорить со мной… Я сняла маску, и мы сели в ложу.
Этот вечер напомнил мне сцену в нашем старом домике, на Песках, когда он явился за папенькиными очками. Он был так же бледен и в таком же волнении… весь дрожал, слезы катились по лицу его, что-то лихорадочное было заметно в его глазах и движениях. Говорил он с жаром, с увлечением, но бессвязно… Я старалась успокоить его и сказала: „Вы больны… В другой раз, когда вы будете спокойнее, я буду отвечать вам; теперь вы не в состоянии меня слушать; уезжайте… Когда-нибудь мы опять увидимся“.
— Я умру… если вы отвергнете меня! — воскликнул он.— Сжальтесь! Меня никто не любил еще…
Наконец, чтоб кончить как-нибудь эту сцену, терзавшую меня, я сказала:
— Послушайте. Я не отвергаю вас… но, ради бога, ради вашей любви ко мне, кончимте теперь этот разговор… Я не запрещаю вам видеться со мной, но теперь вам нужно успокоиться…
— Когда же мы увидимся и где?..
— Завтра утром, в час, в нашем старом домике, помните, где было наше первое свидание… я буду ждать вас…
Сказав это, я поспешно вышла из ложи.
Возвратилась домой я встревоженная, больная и всю ночь не могла сомкнуть глаз. Мысль о завтрашнем свидании бросала меня то в жар, то в холод. Я не знала, идти мне или нет; несколько раз решала я, что не пойду; но бледные черты его, дышащие такой глубокой грустью, таким ужасным страданием, увлажненные глаза представали мне снова… я слышала его мольбы и рыдания: „Меня никто еще не любил! Я умру, если вы отвергнете меня!“ раздавалось в ушах моих, и я изменяла решение… Изнеможенная этими ощущениями, этой тяжелой борьбой, я заснула только под утро, но через два часа проснулась опять и, увидев себя в зеркало, испугалась: меня поразило страшно болезненное выражение моего лица…
Муж хотел послать за доктором; я просила его не делать этого, [уверяя,] {30} что к вечеру все пройдет. „Я говорил тебе, что не нужно было ехать в маскарад, сегодня тебе хуже…“ — сказал он. Он даже не хотел ехать в должность, но я отговорила его, и он уехал. Оставшись одна, я опять стала думать о предстоявшем свидании, беспрестанно взглядывая на часовую стрелку… Оставался еще час… Сердце мое сильно билось, грудь подымалась, голову давил как будто железный обруч, жилы на висках бились сильно и тяжело… Наконец, в каком-то безотчетном порыве бросилась я к письменному столу, вынула лист почтовой бумаги и начала писать…
Это было письмо к нему… Что заключалось в нем, мне трудно припомнить теперь; я помнила только, пока писала; когда же письмо было готово, я все позабыла… Знаю только, что я послала ему на память браслет с миниатюрным портретом моим, а дома сказала, что потеряла его в маскараде…
Я отослала письмо с прежней моей горничной туда, где назначено было сойтись. Она знает его в лицо и умеет молчать. Когда пробил час, у меня как будто отвалил камень от сердца. Но от беспрерывных и сильных потрясений я к вечеру слегла в постель… Приехал доктор и объявил, что у меня может открыться нервическая горячка.
Я пролежала три недели и, как говорят, в первые дни болезни была в сильном бреду. Муж не отходил от меня; я боялась, не высказала ли я ему своей тайны… До сих пор, однако ж, я не слыхала от него ни малейшего намека. Когда я на обычный вопрос: „Каково тебе?“ отвечала: „Лучше“, лицо его приняло такое радостное выражение, какого я еще никогда не видала на нем, и, поцеловав меня в лоб, он произнес сквозь слезы: „Ну, слава богу!“
Мне стало жаль моего бедного мужа. Если б он знал, какая гроза собиралась над головой его!
А он? Уехал ли он отсюда? И что с ним теперь?..»
Неделю спустя после свидания Ломтева с Околесиным, описанного мной в предыдущей главе, и на третий день после маскарада, который был причиной болезни Верочки и о котором читатели имеют понятие из ее дневника, Василий Михайлович снова явился к своему приятелю.
Околесин был что-то не в духе. Он по-прежнему очень обрадовался Василию Михайловичу, усадил его в покойные кресла, предложил трубку, но не торопился закидывать его вопросами об его интриге, не хохотал и вообще говорил как-то тише обыкновенного. Несколько минут разговор тянулся вяло и о таких предметах, которые, по-видимому, не интересовали ни того, ни другого. Околесин отвечал на вопросы Василия Михайловича рассеянно, часто не слыхал, что ему говорят, и от времени до времени поглядывал на дверь в соседнюю комнату.
Наконец, после некоторого молчания Околесин сказал Василию Михайловичу:
— Ах, да! Я и забыл расспросить тебя… Ну, что маскарад? Послушался ты моих советов?..
— Да, но они ровно ни к чему не повели. Я остаюсь при своем прежнем мнении, что это добродетельнейшая из женщин, и уезжаю через несколько дней. Семейство Т*** должно приехать сюда на этой неделе.
— Э? Счастливого пути, любезный друг! Хоть я бы и желал, чтоб ты еще пожил с нами, да делать нечего! Эта поездка будет тебе полезна — уж вспомни меня. Ну, а как же твой идеал? Твоя красавица?..
— Она назначила мне на другой день свидание — и не явилась…
— Может ли быть? Это, верно, только уловка, по всему видно, что она страшная кокетка…
— Перестань, Околесин, ты оскорбляешь эту женщину, оскорбляешь мою любовь. Брось свои понятия о женщинах, если понятия эти, действительно, таковы. Когда бы ты прочел письмо, которое она написала мне, ты бы не отзывался так о ней…
— Ну-ка, прочти, может, я и переменю свои понятия…
— Да что читать! Я знаю ответ твой заранее. Ты скажешь, что она хочет заинтересовать меня препятствиями, ты не поймешь всей искренности этого письма, всей глубины чувства, диктовавшего его, или, лучше сказать, не захочешь понять.
— Нет, совсем нет! — самодовольно улыбаясь, возразил Околесин.— Я не скажу этого… Я знаю, что много есть исключений… Ну, прочти же…
Василий Михайлович вынул из бокового кармана письмо и прочел:
«Я не могу, я не должна прийти на это свидание. Не обвиняйте меня… Постарайтесь меня забыть и, верьте, что я буду страдать, может быть, не менее вас. Что делать! Судьба так хотела; она свела нас слишком поздно; мы оба могли быть счастливы, если б встретились раньше… Умоляю вас, забудьте меня!.. Если вы в самом деле любите меня, то не преследуйте меня больше… Я и так поступила слишком неосторожно… я не должна была делать этого… Но пусть это, по крайней мере, послужит вам доказательством моей симпатии к вам… Я не так поступила бы с человеком, к которому ничего не питала бы. Прощайте… прощайте навсегда!
Возьмите на память портрет мой: пусть он иногда напоминает вам ту, которая от полноты сердца желает вам счастья».
Слезы дрожали в голосе, которым Василий Михайлович прочел это письмо.
— Да,— произнес Околесин,— видно, что женщина с чувством писала… А я бы все-таки на твоем месте продолжал преследовать…
Василий Михайлович махнул рукой, как бы говоря: «Неисправим, хоть брось!»
— Ну, а портрет с тобой? Меня, брат, ужасное любопытство берет взглянуть…
— Уж позволь тебе не показывать.
— Отчего?.. Да что ты, боишься, что ли, чтоб я не встретил ее да не проговорился бы… Я могу тебе слово дать, если ты сомневаешься в моей скромности. И притом, чем же можно ее компрометировать? Она поступила хорошо: осталась верна своему долгу… значит, добродетель за ней…
— Она, конечно… Пожалуй, я покажу тебе: это браслет с миниатюрой.
Василию Михайловичу, как и всем влюбленным, самому очень хотелось услышать от кого-нибудь похвалу предмету своей страсти, и, вынув завернутый в бумажку браслет с миниатюрным портретом, он вручил его Околесину. Околесин взглянул на портрет и вдруг побледнел… Сердце его сильно билось, руки дрожали; он уронил браслет на пол…
— Ах! — сказал Василий Михайлович, удивляясь этой неловкости своего приятеля.— Как ты неосторожен! Мог разбить.
— Барыня просят вас к себе, Борис Михайлович,— доложил в эту минуту Околесину человек, входя в кабинет.
— Сейчас, сейчас,— пробормотал Околесин, вставая с места.— Извини,— сказал он, обращаясь к Ломтеву,— жена очень больна, простудилась на маскараде, доктора боятся, чтоб нервическая горячка не сделалась… я все с ней сижу… извини…