Николай Зарудин - Тридцать ночей на винограднике
Вертело в бреду... Она подставляла себя всю к его смертельному жару, он помнил шершавую руку, бравшую его источенные пальцы, она нестерпимо давила их влажной горячей силой колен, он помнил тугие завязки чулок, бульварную преданность, поруганный зов материнства, чувство подруги, защупанное в мире мертвецких и грязных, с примерзшими бинтами, солдатских сортиров.
Далекая Поля! Один так и умер с рукой, засунутой под ее доброе платье.
У нее было простодушное сердце. Она жила в доме на выселках: ковер с полинявшим тигром, постель, взбитая горою подушек, будильник, считавший медной костяшкой скучный рассвет... Пахло дешевым мылом, жжеными волосами. В окошко лез мертвый сугроб. У фотографий, пятивших к сапогам нелепые сабли, глазки чернелись, словно насиженные мухами.
- Прощевайте! - просто сказала она, вытирая после поцелуя губы. - А я и не знала, что вы из антелигенции.
Все.
Пауза десятилетия.
Море лежало в глубоком обмороке воды, солнца и ветра. На горах пели девушки, обходя ряды проволок и быстро срезая в плоские ящики туманно-синие ветки шампанского пино-франа.
В стихах Овидия, созданных в этих холмах, не звучала дробь барабанщика пролетарских армий...
22
Сентябрьские дни полны мудрости старой планеты.
Гроза забывалась: дожди и легкий норд-ост сделали свое дело, - старый садовник и винодел Эдуард Ведель оказался прав. И все, что жило по зову подвальных гудков, с утра поднималось встречать урожай. Он тарахтел на рессорных линейках, спускаясь по горным дорогам с широколистных низких садов, пестревших нарядными песнями.
Участки срезались. Мгновенно, в несколько дней они пунцовели. С ночного тумана их сразу кидало в лиловый и красный румянец, - ножницы быстро бежали по горам, - кругом загорались палитры, тяжелевшие красками. Их пылало все больше и больше, они расцветали над озером и двигались к морю.
Там скользила пустота, и даль надувалась под ветром, как парус. Море свежело - далеко-далеко, в страшном безлюдьи махровых серых пустынь.
... Они пели. Они пели так, как поют окраины городов в пустых безглазых кирпичных складах и глухих фабричных стенах, как поют в пустырях портов, как поют беспризорные улицы - без глубокого вздоха, без широких отзвуков, подхватывая припев заунывно, слегка гнусавя и четко выговаривая бойкие жалостливые слова. Они шли по-двое по линиям виноградных рядов - с обеих сторон, наклоняясь по пояс и быстро срезая синие мелкие кисти. Весь покатый и кудрявый от листьев холм пестрел их кофтами, платками и юбками и медленно передвигался кверху, в горящую небом лазурь.
Была особая прелесть в их песне. Виноградник пел, неспешно подвигаясь вверх, в его темных густых рядах, облитых еще купоросной синькой, нагибалась и выпрямлялась песня. Она шла десятками жарких и сбитых набок косынок, сносила вниз полупудовые виноградные ящики, на миг задохнувшись, выкрикивала
номер бригады и, опрокинув тяжелый синий шорох кистей в широкие плоские бочки, вновь уходила вверх, сверкая босыми ногами.
- Вторая бригада! - песня, на миг обрываясь, ссыпалась в чан с номером "два", оттертые, полированные виноградные глазки поднимались спелой черной горой.
- Эй, эй! - кричал старший садовый. - Ваше величие! Ударницы! Надо ударить пяткой о камень.
- Це наш ряд, а це ваш!
- Девоньки, глазыньки мои вкусные, а чего больница до нас не пришла?
- Нехай ее! Вин сам у кусту сыдит.
- Просыди там до социализму, проскрыпит до божьеву свету!
- Бабушка, шевели задом! Растопырила графиню-то!
- Эй, эй, ударницы!
- Вторая! - виноград проливался вниз.
- Третья!
Песня опять поднималась вверх. В ее бабьих, материнских, батрацких и девичьих голосах хрипела и простуженно выпевала свой зов портовая улица, дни неумытых, погибших рассветов, прокаженные тени под фонарями позорного прошлого. Она возникала из самых ничтожных, поруганных черт жизни: здесь шевелилось грязное детство, клоаки болезней и лени, липкая ругань, побойная дружба и дикий запойный мрак ночлежных домов. Она выпевала свой зов неуклюже, одна среди всех, в длинных космах волос, в измятом ситце капота с обойными розами. Лицо ее, запекшееся в белесый лоснящийся шрам, глядело, как ужас волчанки. Она пела, на вялых огромных руках ее подмигивали клейма порта: сердце с воткнутой стрелой и надпись, наколотая синими точками: "Отдай якорь". Она пела, как все:
Слово за слово, познакомились,
Незаметно дошли до кино...
Кругло-ли-цая мне понравилась.
Взял билет посмотреть "Знак Зеро"
Кино началось, не смотре-лось мне,
Не до смотра здесь было Зеро.
Тут она ко мне по-до-двину-лась,
Точно жаром меня обожгло...
Виноградник, уже обрезанный начисто, шел с песней под самое небо. Глубина там синела так ослепительно и ярко, так бездонно, что казалось дальше не могло быть земли. Отвесная бездна, голубой гремучий огонь мерещились там. Казалось - под куполом, где шипел нездешним мерцаньем спиртовой обмирающий свет, на звездных нитях трапеций застыли мука и ожиданье колоссального цирка... И простодушней сквозило под этим сияющим пламенем то, что, закинув слабые, тонкие руки, висело над вечною смертью; казалось, простой отзвук гарелки несся в словах и бродил этот мир, вертящийся на призрачных проволоках.
Но не понял суд, не поверил мне:
"Нужно было, товарищ, смотреть".
Вот за губки те, губки алые
Мне пришлось заплатить одну треть.
Виноградный поток наполнял плоские бочки и похожие на колчаны высокие тарпы. Старший садовый, худой, как Данте, суровоусый, весь в сером брезенте, обгорелый до красноты, под серой, тоже брезентовой кепкой, был источен дождями, зноем и ветрами до ветхости и сухости прошлогоднего дубового листа. За ним стояли двадцать три года работы на одном участке и столько же лет жизни в садовом домике.
- Считаю собственностью, - говорил он о виноградниках, заложив руки за спину. - Когда меня вывезут, пусть забирают...
Он стоял, как пехотный боевой командир на параде, гордящийся пропыленным насквозь лицом. Армия ровных кустов шагала безукоризненным строем, участок сверкал под желтеющим солнцем рядами пригнанных проволок, с широколистных кустов размеренно-точно свисали синие и прозрачно-зеленые подвески.
Садовый командовал шестью бригадами. Песня, сносившая виноградный поток, была соревнованием. План Директора вел ее в бой. Седые толстухи, коричневые, как хлебные корки, резали
кисти с неуловимой быстротой, подоткнув юбки чуть не до пояса. Их ноги, в синих отеках вздувшихся вен, степные ноги хозяйственных матерей, яро круглились под присохшею глиной, - они пели громче всех, шутки их задирали всю бабью жизнь словно подол, - то шли ударницы, резавшие языком не хуже, чем ножницами. То шли батрачки многолетних винных садов.
Садовый поднимался среди них невозмутимым спокойствием.
- Эй ты, худая карга! - кричали ему косматые прачки с костлявыми взглядами. - Чего загляделся на бабушек? Али не можешь уже с молоденькими?
- Это еще вопрос, - спокойно смотрел садовый, - старая карга или молодая карга. Это еще вопрос...
Овидий стоял рядом с ним, он чувствовал себя отлично в женском обществе, мудрый лучистый день обволакивал его сердце туманом.
Я кончаю петь, факт вернейший сей,
Опасайтесь знакомства иметь...
Голоса двух красных платков спокойно и светло сходили вниз. Он медленно отрывал с гребешка липкие матовые шарики, упругие, как мячики, и глотал их терпкий ароматный сок, холодящий во рту. Девушки шли ласково, обе босые, обе в одинаковых чистых кофточках, похожие друг на друга, как участливые молодые телята, переступающие точеными ровными копытцами, - они смотрели с мягкой серьезностью прямо ему в глаза.
- Хорошая песня, - сказал им щурясь садовый, - хорошая песня, деточки...
Когда Овидий спустился вниз, Живописец кончал этюд. Его сестра сидела на земле у мольберта. Несколько женщин с пустыми виноградными ящиками дружелюбно глазели на них, опустив руки. Густые лиловые тени сходили с кустов, на горах затененные синие леса опрокидывали на север темные вечереющие склоны.
Запад витийствовал. Он обращался к долине, поджигал кусты и деревья. В рыжих теплых огнях, светивших кругом, ослепительно
встал квадрат виноградника. Обрезанный двое суток назад, он пылал, весь малиновый.
Среди баб, окруженный платками и кофтами, в пестром усталом царстве женских раскинутых рук маленький человек произносил речь. В его круглых очках зажигались оранжевые огоньки, черная голова взметенно стояла сухой шапкой волос. Он говорил от имени партии и благодарил за блестящие результаты соревнования. Сдельная плата, введенная впервые, оправдывала себя полностью. Две ударных бригады выполнили задание с превышением на двадцать процентов.
Его слушали внимательно: человек внушал уважение серьезностью. Портовая девка, сидевшая в стороне, медленно качая туловищем, смотрела на него мутными косоватыми глазами. Он говорил о социалистической организации труда.