Михаил Пришвин - Цвет и крест
За воротами, в дровах, послышалась брань, жестокий спор, кто-то яростно стоял за правду и называл Керенского вором.
– А думаешь, Ленин не украдет? – слабо возражал ему кто-то.
– Не оправдается Ленин – и его на ту же осинку.
Потом началась в дровах возня и потасовка.
– Насилие!
– Пикни еще – и увидим насилие!
Кто-то отчаянно закричал:
– Товарищи, мы православные!
Я открыл ворота и увидел Гориллу, она душила кого-то, а из-за дров кричали:
– Товарищи, мы православные!
Я помню, на каком-то митинге говорили о царстве Божием на земле и мало-помалу перешли на богатство царя, и какой-то мещанин, бывший раз в Зимнем дворце, сказал, что у царя все золотое, и столики золотые, и подсвечники золотые, и стены все отделаны золотом.
Ворвались теперь в Зимний дворец и давай выбивать из стен штыком золото, много, говорят, нашвыряли золота; когда рассвело, взяли в руки: бронза! и все бронзовое, и столики, и подсвечники.
Потом Горилла пошла к Неве, кто-то измятый, скорченный – к Среднему, и все стало тихо, и я опять хожу и раздумываю о двух «мы»: мы – товарищи и мы – православные. И о том, как это странно и неестественно сочеталось в одно: «мы, товарищи, православные», а в итоге из русского человека, природу которого во всем мире считали за мягкую, женственную, вышла Горилла.
Смиренным людям, униженным и оскорбленным, Достоевский давал утешение: «Терпите, Константинополь будет наш! Се буде, буде!»
И жили, терпели, и много делали доброго, пока недостижимый идеал не приблизился: иностранный флот вошел в Дарданеллы, русские войска готовы были ворваться в Болгарию. В это время один профессор в «Биржевых Ведомостях» предсказывал тем, кто имеет дачу в Крыму: обесценятся эти дачи потому, что каждому интереснее устроить свой уют на Босфоре.
Сентиментальная серая обезьяна протянула свои лапы в город невидимый и стыдливо спряталась: мы – православные.
Так случилось и с другой половиной ночного крика в дровах:
– Мы – товарищи!
На каком-то митинге говорили о Царстве Божием на земле и мало-помалу перешли на богатство царя, и кто-то, какой-то мещанин, бывший раз в Зимнем дворце, сказал, что у царя во дворце все золотое: и столики золотые, и подсвечники по столикам золотые, и стены все отделаны золотом.
– А говорят, что все золото в Америке.
Ворвались теперь в Зимний дворец и давай выбивать штыком из стен золото. Много, говорят, нашвыряли золота, взяли в руки – бронза! И столики, и подсвечники – медные.
Тогда зарычала Горилла: «Обман!»
Итак, не вышло ни «мы – православные», ни «мы – товарищи», и скучает Архангел у закрытых врат царства Божия на земле и на небе: не хотят идти туда люди поодиночке, называя свои имена, а всех разом пустить невозможно.
Раздел (из дневника)
День прошедший, тринадцатый день сидящего на троне Аваддона, отмечаю как день всеобщей голодовки: так похоже на сиденье в тюрьме, так похоже все на голодную забастовку. Сосед мой, художник, все время войны и революции писал картину, теперь он сказал:
– Нет, не могу!
На улице зазимок, в комнате от снега светлей. Бывало, радуешься, вспоминаешь провинцию, где при первом снеге говорят:
– С обновкой, с обновкой!
Теперь тупо думаешь о голодной и разутой армии и о каких-то блуждающих корпусах. Время от времени приходит с фронта корпус для освобождения Петербурга и, постояв вблизи, куда-то уходит. Блуждающие корпуса напоминают мне слышанное в детстве про умирающую женщину загадочное: «У нее блуждающая почка!»
Так похоже теперь на умирание близкого человека: мать умирает. Съехались наследники, близкие и самые отдаленные родственники. Знают, что завещание сделано без нотариуса и двух свидетелей. Кто любил покойную, стремится не довести дележ до суда, кто с боку-припеку всячески поселить раздор: любящих мало, их деятельность ослаблена внутренней необходимостью быть пристойными при кончине, горе не дает думать о наследстве, и все дело у тех, кто с боку-припеку.
Посетил меня клоп с папироской в губах, стал разговаривать о политике: все клопы замечательные политики. Признает огромное мировое значение за большевистским переворотом.
– Россия, – сказал он, – со всеми своими естественными богатствами представляет колоссальное наследство. Большевики разорвали завещание, спутали все расчеты и вызвали мировой передел. – И прибавил о значении кусающихся насекомых вообще: – Велик ли клоп, а укусит ночью и громада-человек просыпается.
На октябрьское восстание гарнизона у меня устанавливается такой взгляд: это нападение первого авангарда разбегающейся армии, которая требует у кого-то мира, тепла и хлеба. Поистине их гонит сила вещей, и все эти страшные большевики не больше, как страшная сила вещей.
Из керосиновой очереди приходит моя хозяйка и сообщает свою очередную новость:
– Ленин хочет объявить Германии войну.
Причины – дерзкий ответ Вильгельма большевикам на их предложение всеобщего сепаратного мира. Хозяйка видела двух матросов Балтийского флота, и они будто бы сказали: «Будем драться до полной победы!»
Этот героизм напоследок – очень русское явление, у горьких пьяниц и всяких пропащих людей он выражается словами: «А захочу, и буду хорош!» К сожалению, этот героизм напоследок не имеет почти никакого значения в современной войне, и я предпочел бы ему обыкновенное состояние честного человека: пока не поздно сознать свою ошибку и пойти искренно навстречу свободе выборов в Учредительное собрание
Признаюсь, что мало верю в Учредительное собрание, но я сам смотрю на него как на последний уговор делящихся наследников, разделиться полюбовно и не доводить до суда, то есть нашествия варягов.
Сейчас на улице, я слышал, недурно по этому поводу говорил фельдфебель. У юного красногвардейца случился непорядок с затвором винтовки. Старый фельдфебель разобрал части и, складывая их, поучал юнца по уставу:
– Винтовка есть оружие для защиты от неприятеля.
– А кто наш враг, – спросил кто-то у фельдфебеля, – казаки, или большевики, или немцы?
Фельдфебель невозмутимо отвечал по уставу:
– Казаки есть конница.
Вот жаль, не помню, как это он выражал точно словами устава основную мысль, что казаки не могут сражаться без пехоты. И потом долго о том, что такое пехота и, с другой стороны, о красногвардейцах тоже с технической стороны. Так, читая по уставу, он доходил до изображения сражения между казаками и красногвардейцами. С напряженным вниманием слушает публика речь фельдфебеля, стараясь понять, на чьей стороне и чем все это по его воинскому уставу должно кончиться. Выходит так, что и казаки одни не могут, и получается полный тупик. Тогда вдруг фельдфебель говорит:
– А протчие державы…
Все объяснилось: прочие державы придут разнимать казаков и красногвардейцев.
Я это и называю: довести дележ до суда.
За день на трамваях и на улицах много раз слышал язвительные замечания насчет 3/4 фунта хлеба на два дня: «А обещали!»
И видел я на Невском много лошадей, падавших от истощения.
Неужели так скоро будет и с нами, и, обладая несметными богатствами, мы будем падать от истощения? И вспоминается мне, что так было действительно при одном дележе: озлобленные родственники много лет переходили от апелляций к кассациям, многие из них померли почти нищими, а богатое имение осталось не разделенным, и было как тучная корова, которую никто не мог подоить.
Подзаборная молитва
Грянула пушка. В восторге прибежала к нам Козочка.
– Вот какое ядро над самой головой пролетело!
И показала руками диаметр ядра аршина в полтора.
Ей только шестнадцать лет, ни одной колючей идейки в голове, «позиции» не занимают ее даже перед зеркалом, «партии» не интересуют даже романические.
Прибежала, поела чего-то – и прыг опять по революции до самого вечера, там, взявшись за руки с незнакомыми людьми, идет под красным знаменем и поет: «Мы жертвами пали», там залегла от пулемета между ступенями подвальной лавочки. И революция для нее наступает, и проходят первые дни, как весна.
Теперь, глубокой осенью, Козочка больше не прыгает, ей все противно на улице, и стрельба ненавистна, и злые товарищи – уже не люди. Только вдруг почему-то остановится на улице и вся просияет. Я в это посвящен: она видит своего легендарного кавказца. Нет ничего хорошего на свете, и холодно, и голодно, только на голодуху одна остается радость – вот это видение кавказца в папахе с кинжалом за поясом.
Грустно мне смотреть на похудевшую, истощенную Козочку, несмело просится живая молитва какому-то незнакомому Богу: «Господи, помоги все понять, ничего не забыть и не простить».