Василий Розанов - Опавшие листья (Короб первый)
Боль мира победила радость мира — вот христианство.
И мечтается вернуться к радости. Вот тревоги язычества.
* * *
Евреи подлежат, а не надлежит. Оттого они и «подлежащее» истории.
Евреи — суккубы своего божества (средневековый термин).
(ни Гороховой за покупками).
* * *
Пройдет все, пройдем мы, пройдут дела наши.
Л.?[173]
Нет.
Хочется думать.
Зачем я так упираюсь тоже «пройти»?
И будет землица, по которой будут проходить люди. Боже: вся земля — великая могила.
* * *
Без веры в себя нельзя быть сильным. Но эта вера в себя развивает в человеке — нескромность. Не отсюда ли то противное в том, что я иногда нахожу у себя (сочин.)?
(на Загородном).
* * *
Песни — оттуда же, откуда и цветы.
* * *
Умей искать уединения, умей искать уединения, умей искать уединения.
Уединение — лучший страж души. Я хочу сказать — ее Ангел Хранитель.
Из уединения — всё. Из уединения — силы, из уедине-ния — чистота.
Уединение — «собран дух», это — я опять «целен».
(за утренним кофе. 31-го июли 1912 г.).
* * *
Прочел в «Русск. Вед.»[174] просто захлебывающуюся от радости статью по поводу натолкнувшейся на камни возле Гельсингфорса миноноски… Да что там миноноски: разве не ликовало все общество и печать, когда нас били при Цусиме,[175] Шахэ,[176] Мукдене?[177] Слова Ксюнина,[178] года три назад: «Японский посланник, при каких-то враждебных Японии статьях (переговоры, что ли, были) левых русских газет и журналов, сказал вслух: „Тон их теперь меня удивляет: три года тому назад (во время войны) русская радикально-политическая печать говорила о моем отечестве с очень теплым чувством“. „Понимаете?“ смеясь прибавил Ксюнин: „Радикалы говорили об Японии хорошо, пока Япония, нуждавшаяся в них (т. е. в разодрании единства духа в воюющей с нею стране), платила им деньги“». И в словах посла японского был тон хозяина этого дела. Да. русская печать и общество, не стой у них поперек горла «правительство», разорвали бы на клоки Россию, и роздали бы эти клоки соседям даже и не за деньги, а просто за «рюмочку» похвалы. И вот отчего без нерешимости и колебания нужно прямо становиться на сторону «бездарного правительства», которое все-таки одно только все охраняет и оберегает. Которое еще одно только не подло и не пропито в России.
* * *
Злая разлучница, злая разлучница. Ведьма. Ведьма. Ведьма. И ты смеешь благословлять брак.
(о ц. англиканской; семейные истории в Шерлоке Холмсе:[179] «Голубая татуировка» и «В подземной Вене». «Повенчанная» должна была вернуться к хулигану, который зарезал ее мужа. много лет ее кинувшего и уехавшего в Америку, и овладел его именными документами,а также и случайно разительно похож на него; этого хулигана насильно оттащили от виски, и аристократка должна была стать его женою, по закону церкви).
* * *
Будь верен человеку, и Бог ничто тебе не поставит в неверность.
Будь верен в дружбе и верен в любви: остальных заповедей можешь и не исполнять.
(13 июля).
* * *
Там башмачки, куклы, там — Мадонна (гипсовая, — из Казани), трепаные листы остатков Андерсена, один пустой корешок от «задачника» Евтушевского,[180] больше всего картин — Васи: с какой веселостью относишь это в детскую кучу.
(за уборкой книг и всего — к переезду с дачи).
* * *
Мамочка всегда воображала, что я без рук, без ног, а главное, без головы. И вот она убирает и собирает мои листки, рукописи (никогда ничего не забудет), книги. Переехали:
— Варя, платок!
— Платок?
— Да. Скорее. Ты же спрятала грязный, а где же чистый? Молчание.
— Ну?
— Подожди. Платок. Я их уложила на дно сундука. Потому что очень нужно.
И всегда, что «очень нужно», она — на дно сундука.
— Я сейчас! Сейчас! Подожди одну минуту (растерянно, виновно и испуганно).
И раскупоривает, бедная и бессильная, весь сундук. Эти истории каждую осень и весну.
«Платок» я взял наудачу. Именно с платками не случалось. Но, напр., ручка и перо. Или еще — фуфайка, когда холодно. Раз, жалея ей «рыться», я в жарчайшие дни сентября («бабье лето») ходил в ватном, потел, мучился, бессилен, «потому что все летнее было уже убрано», и конечно «на дно сундука».
(убираясь с лета в город).
* * *
Будем целовать друг друга, пока текут дни. Слишком быстротечны они — будем целовать друг друга.
И не будем укорять: даже когда прав укор — не будем укорять.
(28 июля,† Наука;[181] объявление в «Н. Вр.»; мамочка заплакала о нем).
* * *
…да, но ведь дело в том, что жених или товарищ-друг — внимательнее к нашим детям, чем их родители…
Что же мы осуждаем детей, что они «более открыты» другу, нежели родителям, и, в сущности, более с ним связаны.
Вырастание — отхождение. И именно — от родителей. Дети — сучья на стволе: но разве сук с каждым днем не отдаляется от ствола — своим «зелененьким», своим «кончиком», прикасаясь к стволу только бездумным основанием. В этом «зеленом» и в «кончике», в листочках сука — его мысль, сердце, душа. Так же и люди, дети, так — в семье. Судьба. Рок. Плачь или не плачь — а не переменишь.
* * *
Пусть объяснит духовенство, для чего растут у девушки груди?
— Чтобы кормить свое дитя.
— Ну, а… «дальше» для чего дано?
Сказать нечего, кроме:
— Чтобы родить дитя.
И весь аскетизм зачеркнут.
Кто же дерзает его проповедовать? Да Суздальский монастырь,[182] вообще ни для кого не нужный, — если б кому и понадобился, то единственно Храповицкому, Гермогену и Рачинскому.
* * *
Со времени «Уед.» окончательно утвердилась мысль, что я — Передонов,[183] или — Смердяков. Merci.
(ряд отзывов).
* * *
Так мы с мамочкой и остаемся вдвоем, и никого нам больше не нужно.
Она всегда придавала значение, как я написал (по своему чувству), но никогда я не видал ее взволнованною тем, что обо мне написано. И не по равнодушию: а… прочла, и стала заваривать чай. Когда же что-нибудь хорошо (по ее оценке) напишу — она радовалась день, и даже иногда утро завтра.
(16 июля 1912).
* * *
Вся моя жизнь, в особенности вся моя личность, б. гораздо грубее.
Я курю, она читает свой акафист Скорбящей Божией Матери, вот постоянное отношение.
(не встав с постели).
Достоевский как пьяная нервная баба вцепился в «сволочь» на Руси и стал пророком ее.
Пророком «завтрашнего» и певцом «давнопрошедшего».
«Сегодня» — не было вовсе у Достоевского.
* * *
Папироска после купанья, малина с молоком, малосольный огурец в конце июня, да чтоб сбоку прилипла ниточка укропа (не надо снимать) — вот мое «17-е октября». В этом смысле я «октябрист».
(в купальне).
* * *
…и вовсе не я был постоянно-то с Б., а она: a я, видя постоянно ее с Б., - тоже угвоздился к Богу.
Впрочем, с университета (1-й же курс) я постоянно любил Его. С университета я уже не оставлял Б., не забывал Его.
(я и мама; 21 июля).
* * *
Не понимаю, почему меня так ненавидят в литературе. Сам себе я кажусь «очень милым человеком».
Люблю чай; люблю положить заплаточку на папиросу (где прорвано). Люблю жену свою, свой сад (на даче). Никогда не волнуюсь[184] и никуда не спешу.
Такого «мирного жителя» дай Бог всякому государству. Грехи? Так ведь кто же без грехов.
Не понимаю. Гнев, пыл, комья грязи, другой раз булыжник. Просто целый «водоворот» около дремлющей у затонувшего бревна рыбки.
И рыбка — ясная. И вода, и воздух. Чего им нужно?
(пук рецензий).
* * *
Необыкновенная сила Церкви зависит (между прочим) от того, что прибегают к ней люди в самые лучшие моменты своей души и жизни: страдальческие, горестные, страшные, патетические. «Кто-нибудь умер», «сам умираю». Тут человек совсем, другой, чем всю жизнь. И вот этот «совсем другой» и «лучший» несет сюда свои крики, свои стоны, — слезы, мольбы. Как же этому месту, «куда все снесено», не сделаться было наилучшим и наимогущественнейшим. Она захватила «острия всех сердец»: и нет иного места с таким же могуществом, как здесь.