Борис Зайцев - Дальний край
В дверях встретила их хозяйка с цветами; жеманно поздравила Мальвина, и все имели такой вид, будто тоже очень довольны и счастливы. Зина вытащила из Лизаветиной комнаты облезлого тигра; этого тигра очень любил Петя — часто сидели они на нем с Лизаветой у камина. Теперь его бросили им под ноги, — чтобы хорошо жилось. Лизавета тут же, в подвенечном платье, кинулась к нему.
— Хороший ты мой, ну, дорогой ты мой, — говорила она, подымая его голову, целуя в нос. — Ангел ты мой золотой!
Козлороги были уже в сборе. Федюка заранее организовал цветы и вино. Лизавета должна была переодеться, а пока — все толклись в большой комнате, оттирали озябшие руки; студенты присматривались к закуске. Клавдия сторонилась немного: ее смущала шумность этих людей; Степан тоже отделялся от других. Он выждал минуту, когда Петя вышел к себе, и незаметно пробрался за ним.
В Петиной комнате горела лампа под абажуром, топилась печь; в момент, когда Степан входил, Петя снимал мундир; его юношеский, тонкий профиль, бледность лица, темные глаза — все мелькнуло перед Степаном на фоне ночного окна, как видение молодости, счастья. Он подошел к нему, пожал руку. Они поцеловались.
— Желаю тебе счастья, — сказал он серьезно и, как Пете показалось, растроганно. — От души желаю, — прибавил он.
У Пети на глазах блеснули слезы. Ласка товарища, всегда несколько сурового, которого он привык уважать с детства, тронула его. Он стоял еще без тужурки, в очень белой крахмальной рубашке, как дуэлянт, и обнял Степана тоже. Он ничего не мог сказать: Степан понял его молча.
Потом Степан сел на диванчик и улыбнулся.
— Вот мы с тобой и взрослые люди. Я скоро буду отцом… да и ты, наверно, тоже.
Петя перевязывал по–другому галстух. Взглянув в зеркало на свое лицо, он вдруг почувствовал, как головокружительно летит вокруг него жизнь, и сам он в этой жизни. Как, казалось, недавно был еще Петербург, Полина, Ольга Александровна, его тогдашние чувства и мысли — и как скоро все стало иным. Ему вспомнилась весна, деревня. Да, он как–будто был тогда влюблен, — и где все это теперь? На мгновение его точно резнуло по сердцу. Неужели он так легкомыслен, ветрен? Из туманной дали взглянул на него знакомый облик, печальный и нежный, с кроткой улыбкой на устах. «Никогда я не была счастлива, нигде». Но тут он вспомнил Лизавету и, с эгоизмом, со слепым счастьем молодости, сразу забыл все — он был полон собой и не интересовался другими.
— Позвольте, — сказал Федюка, входя: — это непорядки, должен вам заявить. Супруга давно переоделась, мы ждем, шампанское и прочее, а они тут конверсацию устраивают. Да еще, поди, философическую.
Федюка прислонился к Пете мягким животом, взял под руку, повел к двери.
— Теперь, батенька, не отвертитесь. Вы, так сказать, новобрачный, и вам надлежит сносить все… inconvenients [недостатки] данного положения. Это уж что говорить, тогда нечего было венчаться.
В столовой все имело возбужденный, бурный вид. Явно, козлороги собирались праздновать свадьбу шумно. Петя должен был догонять одного «в отношении рябиновой», другого — зубровки. Лизавета сидела с ним рядом. Вся она была движение, смех. Любовь и счастье блестели в ее глазах, в нежном румянце, выбившихся золотистых локонах.
— Браво, — кричал Федюка. — Лизавета Андреевна, браво! Очень, очень мила. Горько!
Лизавета не стеснялась — острым, слегка кусающим поцелуем целовала она при всех Петю, глаз ее хитро сверкал, точно говорил: «Ну, это еще что»…
На другом конце стола хохотала Зина. Она забралась в самый дальний угол, с ней сидел молоденький студентик; он жал ей под столом ногу, а она загораживалась от зрителей букетом и лишь временами таинственно подмигивала Лизавете и кричала: «очень ход?ы, очень», чего другие не понимали.
— А знаешь, где Алешка? — спросила Петю Лизавета.
— Нет… Правда, где же он?
Лизавета засмеялась и шепнула ему:
— Он привезет сюда новую симпатию… У меня спросился. Мне что ж? Хоть три симпатии.
Действительно, не прошло получаса, — явился Алеша. За ним показалась Анна Львовна.
— Ого! — сказал Федюка. — Она не только хорошо одета, но и недурна собой.
Анна Львовна поздравила Лизавету, сказала, что очень жалеет, что не могла быть в церкви. Глаза ее блеснули, и суховатая рука, в которой было нечто мужское, пожала ей руку.
— Очень интересна, — сказал Федюка Алеше. — Удачный шаг. Ваше здоровье.
И он чокнулся с ним. Алеша имел вид тоже воодушевленный. Он залпом выпил бокал шампанскаго. На дне осталось немного вина, где играли легкие пузырьки. Алеша молча приблизил бокал к носу Федюки.
— Люблю, — сказал Алеша. — Отлично.
Федюка подумал и вдруг выпалил:
— Как бы символ жизни!
Алеша захохотал и хлопнул его по коленке.
— Ах ты символ, философ!
Потом он прибавил:
— Может быть, вы и правы… мне все равно. Я могу еще выпить за что–нибудь такое… Ну, за что? — Он взглянул на Анну Львовну. — За счастье, радость!
Он налил себе еще вина.
— За любовь, что ли? — за жизнь.
Первой чокнулась с ним Анна Львовна. Студенты зашумели, все хохотали, подошла Зина. Чокнулся и Степан.
— А–а, — сказал Алеша, — вот кто! Ну, вы наверно против меня.
— Чокаюсь, значит, не против.
Федюка подвыпил, нос его покраснел. Он предложил устроить танцы. Анна Львовна должна была сыграть.
Любители потащили с собой вино, все встали из–за стола, и началась кутерьма. Зина вскочила на Федюку, а он галопировал под ней, как старый кентавр, задыхаясь, багровее. В соседней комнате наладили танцы. Алеша со Степаном разговаривали.
— То, что я говорю, — отвечал Алеша, — называется, кажется, эпикурейством. Я люблю счастье и радость. Вы меня, конечно, презираете за это?
Степан продолжал усмехаться. Он ответил, что не презирает, но к эпикурейству равнодушен.
— Тогда вы должны быть верующим, — сказал Алеша. — Иначе я не понимаю.
Степан кивнул головой.
— Непременно, вы правы.
— Ну да, да, я так и думал. Это все хорошо, я ничего не скажу. Только я… — Алеша вдруг улыбнулся открытой, веселой улыбкой: — я так не могу. Это для меня слишком умно. Мне кажется, просто надо жить, стараться быть счастливым… Ну, и другим не мешать.
Потом он совсем развеселился.
— Какой я философ? Я просто дрянь, вы меня, конечно, забьете, только я сейчас весел очень, мне, знаете, море по колено.
И через несколько минут Алеша отплясывал русскую под гитару Анны Львовны.
Степан стоял в углу и смотрел. Он ничего не имел против этого Алеши; напротив, он ему нравился, как бывают приятны дети. Не раздражали и другие козлороги, но он знал, что это не его общество. И лишь когда взглядывал на Лизавету, хохотавшую, носившуюся легким ветром по комнатам, сердце его останавливалось. Хорошо жить для великих целей, но хороша и любовь такой женщины, блаженство разделенного чувства.
«Мне не надо думать об этом, — сказал себе Степан: — это не для меня». Но он не мог унять волнения сердца.
Петя мало говорил, но ему было хорошо. Разные чувства кипели в нем. Иногда он смеялся на Федюкины штуки, на Зину, Алешу, но душа его все время как бы летела на известной высоте, куда вводил ее сегодняшний день.
XXIII
Клавдия носила своего ребенка благополучно. В начале было трудно — мучила тошнота, тяжелое самочувствие. Потом наступил перелом. Она сразу успокоилась, перестала стесняться живота, хотя именно теперь он рос, даже не думала больше, что не нравится Степану, как женщина.
И она могла бы сказать, что, за исключением первых дней любви, это время начала февраля было для нее лучшим.
Она не занималась теперь революцией, все это на время отошло; ей ничего не хотелось делать. Иногда она даже стеснялась себя; ей казалось, что она становится коровой, ленивой и равнодушной. Ничего ей не надо, только отдыхать, все копить, запасать силы для новой жизни.
И в февральские дни, по утрам, когда выглядывало солнце, она любила сидеть подолгу у окна, перед печкой, заливаемая солнцем. Вся она проникалась теплом; треск поленьев, вечно–танцующие языки пламени погружали ее в мечтальный туман. Ребенка она чувствовала тогда ближе, как-то неотделимее от себя. Но какой он? Этого она не знала, и фантазировать о его наружности было для нее также очень приятно. Она одевалась, шла гулять. Шумных улиц избегала и ходила по переулкам, среди досчатых заборов и садов старинной Москвы. Несколько раз выходила на Девичье поле; здесь все казалось ей деревней; золотели вдали главы Девичьего монастыря, и лишь клиники смущали: в них чувствовалось что–то печальное и страшное.
Зато славно блестел снег, долетал с Воробьевых гор свежий чудесный ветер. Свистки на Брестской дороге напоминали о жизни, вечном ее движении.
В один из таких дней неожиданно получила она письмо от Полины. Письмо это очень ее обрадовало и взволновало: Полина попала–таки в труппу небольшого театра, под управлением известной актрисы, и теперь едет в турнэ. На днях она будет здесь.