Валентин Катаев - Я, сын трудового народа
Солнце совсем наклонилось. Вот оно скользнуло по далеким курганам и кануло за край степи.
Суслик в последний раз выглянул из своей норки и нежно посвистел.
- Микола, погоняй, не жалей! Давай им хорошего кнута!
- Я не жалею!
Пена срывалась с лошадиных морд, улетала вверх и садилась в степи на бессмертники.
Красная звезда Марс показалась в небе.
Тем же ходом, как выскочила за полдень из лесочка, влетела бричка в темное село. Одна церковь посреди него горела золотыми кострами окон. Народ на паперти ахнул, узнав Семена. Он на ходу выскочил из брички с лимонкой в каждой руке.
- Повенчали?
- Ще ни. Только что жениха встретили.
Семен вошел в церковь и тотчас увидел Софью. Убранная монистами и лентами, с головою, покрытой серпянкой, она стояла перед аналоем рядом с Клембовским. Жених был в алом ментике с доломаном и с украшенной вензелями лядункой у лакированного голенища.
Положив перед собой лазурную руку на саблю, а другою рукой прижимая к груди боевую гусарскую фуражку, Клембовский выставил колено и чуть наклонил узкую голову, над которой чья-то рука в белой перчатке держала венец.
Трескучий жар множества свечей непривычным заревом наполнял бедную деревенскую церковь. Даже всевидящее око в треугольнике желтых лучей и бог Саваоф посреди звездного неба, грубо написанного синькой в куполе церкви, были ясно видны Семену.
Но больше он ничего не заметил. Все остальное слилось для него в одно безотчетное впечатление печального праздника.
- Сонька, бежи до мене! - закричал Семен, поднимая над головой гранату.
Софья как будто только этого голоса и дожидалась. Не вздрогнув и не вскрикнув, она проворно обернулась и, расталкивая людей, бросилась навстречу Семену. Она подбежала и схватила его за рукав.
- Подожди. Не чипляйся, - с досадой пробормотал он. - Бежи зараз на улицу в нашу бричку.
Один миг - и девушка уже была на улице. Но общее оцепенение прошло. К Семену кинулись. Семен увидел близко возле себя Ткаченко в полной парадной форме. Форма эта была странная. Гайдамацкая. Четыре Георгиевских креста по-прежнему лежали поперек груди. Погоны были старой армии, но только не фельдфебельские, а офицерские, золотые, с одной звездочкой.
Семен ударил Ткаченко локтем в грудь и замахнулся гранатой.
- Побережись, бо покалечу! - крикнул он.
Люди шарахнулись от него. Он выбежал на паперть и оттуда через открытые настежь двери с силой швырнул гранату назад, в самую середину церкви.
Страшным рывком воздуха задуло свечи. Стекла выскочили из рам. Паникадило посыпалось.
А Семен уже вскакивал в бричку, где, обхватив пулемет окоченевшими руками, лежала Софья.
- Езжай!
- Езжаю!
Кони помчались.
С паперти вслед беглецам захлопали выстрелы. Пули пропели почти неслышно, заглушенные свистом ветра.
Бричка поравнялась с кузней. Дальше открывалась степь. И в тот же миг из-за кузни наперерез бричке ударил конный разъезд гайдамаков. Бричка стала. Семен не успел опомниться, как был повален на землю и скручен. Двое гайдамаков рубили шашками постромки. Трое - тащили с козел Миколу, который отбивался кнутом. Сомлевшая Софья неподвижно лежала поперек дороги, рядом белела в темноте упавшая с головы серпянка. Через пять минут все было кончено.
И никто не заметил Фроськи.
Как только разъезд гайдамаков ударил из-за кузни, девочка спрыгнула на ходу с брички и легла к дереву.
Трофейные кони, волоча обрубленные впопыхах постромки, прошли мимо нее. Она подобралась к одной из лошадей, схватилась за гриву, вскарабкалась, взмахнула локтями, ударила изо всех сил босыми пятками под брюхо и пропала в темноте.
Пленников отвели в село.
Глава XXIX
СУД
Страшно впасти у кайдани.
Умирать в неволi...
Шевченко
А на другой день, не взошло еще солнце, как за селом на шляху встала черная туча пыли. На этот раз шла не только немецкая пехота и кавалерия, немецкая гаубичная батарея снималась с передков в полуверсте от села на кургане.
И едва только над степью брызнули первые солнечные лучи, как в хрустальном воздухе заиграл военный рожок.
Десять гаубичных выстрелов сделали немцы по селу. Пять бомб, одна в одну, легли в хозяйство Котко, подняли его на воздух и срыли с лица земли, только черная яма осталась. Другие пять бомб, одна в одну, легли в хозяйство Ивасенко, подняли его на воздух и тоже срыли с лица земли, только черная яма осталась.
И военный рожок сыграл отбой.
А возле полудня в село на двух экипажах, окруженных драгунами, въехал немецкий суд.
На открытом крыльце клембовского дома поставили стол и четыре стула. Стол покрыли привезенным с собою синим сукном и разложили карандаши и бумаги.
На стулья сели председатель военно-полевого суда обер-лейтенант фон Вирхов, докладчик - прокурор господин Беренс и защитник - агрономический офицер лейтенант Румпель.
Четвертый стул занял переводчик, чиновник министерства земледелия гетмана Скоропадского, господин Соловьев. Правая рука его висела на черной косынке. Как шафер он находился в церкви и был оцарапан при взрыве. Вследствие этого он вынимал портсигар и закуривал левой рукой.
Два свидетеля находились тут же. Раненный в голову ротмистр Клембовский лежал, забинтованный, на походной кровати. Рядом с ним стоял навытяжку прапорщик Ткаченко - целый и невредимый.
Семена Котко и Миколу Ивасенко ввели под конвоем и поставили перед судом.
- Альзо, - сказал обер-лейтенант фон Вирхов и воздушным движением посадил в глаз свое стеклышко.
- Не теряя времени, - перевел Соловьев, закуривая левой рукой.
Суд продолжался четверть часа.
- Так вот какое дело, братцы, - сказал наконец Соловьев, вставая, и приблизил к глазам лист бумаги, исписанный карандашом. - Объявляется приговор. "Крестьянин Семен Котко и крестьянин Николай Ивасенко за нападение и убийство немецкого часового - раз, за незаконное хранение оружия - два и за налет на церковь во время богослужения, при котором от взрыва ручной гранаты ранены ротмистр Клембовский и чиновник министерства земледелия Соловьев, что полностью подтверждается свидетельскими показаниями, а также признанием самих подсудимых, - германским военно-полевым судом приговариваются к смертной казни через расстрел. Приговор привести в исполнение публично через два часа. Председатель суда обер-лейтенант фон Вирхов". Все. До свиданья.
Обер-лейтенант махнул перчаткой. Семена и Миколу увели обратно в сарай.
- Ну, теперь я тебя могу спросить, - с трудом размыкая очерствевшие губы, сказал Микола, когда они остались одни и сели на солому, - у тебя ще душа в теле, чи ни?
- Моя душа уже с четырнадцатого года вышла наружу, - пытаясь улыбнуться, ответил Семен.
- А моя ще держится, - прошептал Микола и вдруг положил голову на плечо Семена. - Ой, боже ж мий, боже! Разве гадал я ще на прошлой неделе, что не минует меня сегодня германская пуля! - И он заплакал про себя, как ребенок.
- Цыц, - строго сказал Семен. - Нехай люди не чуют.
Он отвалился головой к стене сарая, раскинул по соломе ноги и, поправив за спиной связанные руки, запел вызывающе громко и вместе с тем заунывно старую украинскую песню, знакомую смолоду:
Бул у ме-ене коняка,
Бул коняка-разбийжака,
Була шабля, тай ружниця,
Тай дивчина-чаровница...
Время двигалось странно. То оно неслось с неслыханной скоростью, так, что леденело сердце, то вдруг останавливалось и повисало над головой всей своей непереносимой тяжестью. Так прошел один час, и уже второй час был на излете. Недалеко на селе проиграл военный рожок.
Загремел засов. Дверь отворилась. В гайдамацкой шапке с красным верхом вошел Ткаченко.
- Что, Котко, песни спиваешь? - сказал он, остановившись против Семена. - Торопись спивать, а то время у тебя уже мало остается.
Ничего не ответил ему на это Семен. Ткаченко прошелся перед ним туда и обратно, как перед фронтом, и снова остановился, тремя пальцами разглаживая ус.
- Не хотишь со мной разговаривать? Довольно глупо. Может быть, ты до меня что-нибудь имеешь, а я до тебя ничего не имею. Жалко мне тебя, Котко, в твой последний час.
- Пожалел волк кобылу, оставил хвост тай гриву. Не треба мне этого. Вертай назад, откуда пришел, чтоб я в свой последний час не видел твоей поганой морды.
- Опять же глупость. Дурак ты, Котко, дурак. Как был всегда дураком, так дураком и выйдешь сейчас перед пехотным взводом.
- Жалко, что руки мне теи злыдни поскручивали, - прошептал, скрипя зубами, Микола.
Но Ткаченко даже прямым взглядом его не удостоил, а лишь только покосился с усмешкой.
- И, если хочешь, Котко, я тебе могу сказать в твой последний час, продолжал он, - в чем есть твоя деревенская дурость. Не понял ты, Котко, политики. Не сварил котелок. Залетел ты в своих думках чересчур высоко. Захотелось тебе сразу получить все счастье, какое только ни есть на земле. Очи у тебя, Котко, сильно завидущие, а руки еще сильней того загребущие. Увидел ты красивую дивчину и сразу же до нее своими лапами - цоп! И не сварил твой котелок, что, может быть, тая дивчина - богатая дочка образованного человека, твоего непосредственного начальника, и она до тебя, бедняка, не пара. Затем увидел ты клембовскую гладкую худобу и клембовскую хорошую землю и сразу же их своими холопскими лапами - цоп! И не сварил твой котелок, что эта гладкая худоба, и эта хорошая земля, и эти новые сельскохозяйственные машины есть священная, нерушимая собственность хозяина нашего, царем и богом над нами поставленного господина Клембовского. Но и этого показалось мало завидущим твоим глазам и загребущим твоим рукам. Увидел ты дальше, Котко, власть; власть - надо всем, что только ни есть на земле, под землей, в воде и на море: понравилась тебе тая власть, и ты пошел до своих сватов, до разбойников-большевиков, в их Совет депутатов и вместе с ними подлыми своими руками тую божескую власть - цоп! И вот до чего тебя это все привело, Котко. А умные люди как поступают? Возьми меня. Я присягу свою свято исполнял. Я в думках своих чересчур высоко не залетал, а если когда и залетал, то держал это при себе. Я начальству своему уважал. Я чужую священную собственность сохранил как зеницу ока. Я муку через то от людей принимал. И я достиг. А ты не достиг. Кто теперь есть ты и кто я? Я теперь получил за верную службу от его светлости ясновельможного пана гетмана Скоропадского эти офицерские погоны. Я Соньку выдам за дворянина и сам дворянином, даст бог, сделаюсь по прошествии времени. А ты в неизвестной могиле сгинешь, как тая падаль.