Владимир Набоков - Под знаком незаконнорожденных
Трех тысяч червонцев и недели, примерно, наличного времени вряд ли могло хватить для захвата Польши (по крайней мере в те времена); но их как раз хватило для другого. Пропивший свой разум Клавдий вполне был обманут уверениями молодого Фортинбраса в том, что он, Фортинбрас, пройдет через земли Клавдия на своем (удивительно окольном) пути в Польшу вместе с армией, набранной для решения совершенно иной задачи. О нет, грязным полякам нечего было трястись от страха: это завоевание не состоялось, не их болот и лесов домогался наш герой. Вместо того, чтобы маршировать к порту, Фортинбрас, этот гениальный солдат, затаился в ожидании, и "вперед не торопясь" (как прошептал он своим войскам, отправив Капитана с поклоном к Клавдию) могло означать лишь одно: не торопясь отправляйтесь в укрытие, покамест враг (король датский) думает, что вы отплыли в Польшу.
Подлинная интрига пьесы становится ясной, как день, если понять следующее: Призрак, явившийся на зубчатые стены Эльсинора, — это вовсе не тень отца Гамлета. Это тень отца Фортинбраса, убитого королем Гамлетом. Дух убитого прикидывается духом убийцы, — какой великолепный пример дальновидной стратегии, какое глубокое и напряженное восхищение возбуждает он в нас! Многословный и, вероятно, совершенно неверный отчет о смерти старого Гамлета, сообщенный этим прелестным притворщиком, предназначен единственно для того, чтобы создать в государстве innerliche Unruhe и подорвать моральный дух датчан. Яд, по капле вливаемый спящему в ухо, есть символ умелого впрыскивания смертоносных слухов, символ, который вряд ли мог пройти незамеченным партером времен Шекспира. Таким образом, старик Фортинбрас, надев личину вражьего призрака, готовит крушение вражьего сына и триумф своего отпрыска. О нет, "кары" не были случайны, "убийства" не были негаданны, как представляется свидетелю Горацио, нота глубокого удовлетворения (которого не может не разделить и публика) присутствует в гортанном выкрике молодого героя: — Ха-ха, вся эта кровь кричит о бойне (понимай: все эти лисы слопали друг дружку), — когда он озирает груды мертвых тел, — все, что осталось от гнили датской державы. Мы легко можем вообразить его присоединившимся к грубоватой вспышке сыновьей признательности: "Неплохо поработал, старый крот!"
Но возвратимся к Озрику. Болтливый Гамлет только что обращался к черепу шута; теперь череп паясничающей смерти обращается к Гамлету. Обратите внимание на замечательное сопоставление: череп — скорлупа: "Побежал со скорлупой на макушке". Йорик и Озрик почти рифмуются, но то, что было ерничаньем в одном, стало остью (костью, осью — os) в другом. Мешая язык судна с языком посудной лавки, этот посредник, одетый в наряд причудливого придворного, явился как комиссионер смерти, той самой смерти, которой Гамлет только что избегнул на море. Крылышки на камзоле и цветистые околичности маскируют серьезность цели, дерзновенный и коварный ум. Кто же он, этот мастер церемоний? Один из блистательнейших шпионов молодого Фортинбраса." Ну хватит, теперь ты видишь, что мне приходится сносить.
Круг не в силах сдержать улыбки, слушая жалобы Эмбера. Он замечает, что чем-то это напоминает манеру Падука. Я имею в виду замысловатость кружения этой беспримесной глупости. Эмбер, стремясь подчеркнуть отрешенность художника от жизни, говорит, что не знает и знать не желает (показательный оборот), кто таков этот Падук или Падок — "bref, la personne en question". В порядке разъяснения Круг рассказывает Эмберу о своей поездке на Озера и о том, чем она завершилась. Эмбер, естественно, в ужасе. Он живо воображает, как Круг и малыш бродят по комнатам опустевшего домика, где пара часов (одни в столовой, другие в кухне), вероятно, идут, одинокие, нетронутые, трогательно верные понятиям человека о времени даже после того, как человека не стало. Он задумывается, успел ли Максимов получить его так хорошо написанное письмо касательно смерти Ольги и беспомощного состояния Круга. Ну что тут сказать? Священник ошибочно принял за вдовца подслеповатого старца из свиты Виолы и, читая молитву, пока горело за толстой стеной большое прекрасное тело, все время обращался к нему (а тот все кивал в ответ). Даже не дядя, даже не любовник ее матери.
Эмбер отворачивается к стене и заливается слезами. Чтобы вернуть их беседу на менее чувствительный уровень, Круг начинает рассказ о любопытном человеке, с которым он когда-то ехал по Штатам, о человеке, фанатически жаждавшем сделать из "Гамлета" фильм.
Мы начнем, — говорил он, — с
Глумленья призраков, что в саванах дырявых
проносятся вдоль гулких улиц Рима.
С поруганной луны...
Потом: бастионы и башни Эльсинора, его драконы и вычурные решетки, луна, усеявшая рыбьей чешуей его черепичные кровли, русалочий хвост, размноженный шпицами крыши, отблескивающей под равнодушным небом, и зеленая звездочка светляка на помосте перед темным замком. Первый свой монолог Гамлет произносит в невыполотом саду, в зарослях бурьяна. Главные захватчики — лопух с чертополохом. Жаба пыжится и мигает в любимом садовом кресле покойного короля. Где-то ухает пушка, — пьет новый король. По законам сна и экрана ствол пушки плавно преобразуется в покосившийся ствол сгнившего дерева в саду. Ствол, точно пушечный, указывает в небеса, где на мгновенье неспешные кольца грязно-серого дыма слагаются в слово "самоубийство".
Гамлет в Виттенберге, вечно опаздывающий, пропускающий лекции Дж. Бруно, никогда не наблюдающий времени, полагаясь на Горацио с его хронометром, а тот отстает, обещающий быть на укреплениях в двенадцатом часу и приходящий заполночь.
Лунный свет на цыпочках крадется за Призраком, полностью забранным в броню, отблеск его то плещется на скругленном оплечье, то стекает по набедреннику.
Еще мы увидим Гамлета, волокущим мертвую Крысу, — из-под ковра, по полу, по винтовым ступеням, чтобы бросить тело в каком-то темном проходе, — и зловещую игру света, когда швейцарцев с факелами отправляют искать это тело. Или вот еще волнующий эпизод: Гамлет в бушлате, не страшась бушующих волн, невзирая на брызги, карабкается по тюкам и бочонкам датского масла, прокрадывается в кабину, где похрапывают в общей койке Розенстерн и Гильденкранц, кроткие взаимозаменяемые близнецы, которые "пришли, чтоб вылечить, ушли, чтоб умереть". По мере того, как полынные равнины и холмы в леопардовых пятнах проносились за окнами мужского вагона-люкс, выявлялось все больше фильмовых возможностей. Мы могли бы увидеть, говорил он (это был потертый человечек с ястребиным лицом и ученой карьерой, внезапно оборванной нерасчетливым выбором времени для амурной истории), Р., крадущегося за Л. Латинским кварталом, молодого Полония, играющего Цезаря в университетском спектакле, череп, обрастающий чертами живого шута (с разрешения цензора) в обтянутой перчаткой ладони Гамлета; может быть, даже старого здоровяка короля Гамлета, разящего боевым топором полчища полячишек, оскальзывающихся и ползающих по льду. Тут он вытянул из заднего кармана фляжку и сказал: "хлопнем". Он-то решил, по бюсту судя, что ей самое малое восемнадцать, а оказалось только-только пятнадцать, сучке. А потом еще смерть Офелии. Под звуки "Les Funrailles" Листа мы покажем ее гибнущей — гивнущей, как сказал бы другой русалочий отче, — в борьбе с ивой. Девица, ивица. Он предполагал дать здесь панорамой гладь вод. В главной роли плывущий лист. А там — снова ее белая ручка, сжимая венок, пытается дотянуться, пытается обвиться вокруг обманчиво спасительного сучка. Тут трудновато будет сообщить драматический оттенок тому, что в неозвученные времена было pice de rsistance комических коротышек, — фокусу с внезапным намоканием. Человек-ястреб в клозете спального люкса указывал (между сигарой и плевательницей), что можно бы изящно обойти эту трудность, показав лишь ее тень, падение тени, падение, промельк за край травянистого бережка под дождем теневых цветов. Представляете? Затем: плывет гирлянда. Пуританская кожа (на которой они сидели) — вот и все, что сохранилось от филогенетической связи между современной, крайне дифференцированной пульмановской идеей и скамьей примитивного дилижанса: от сена к керосину. Тогда — и только тогда — мы увидим ее, говорил он, как она плывет по ручью (который дальше ветвится, образуя со временем Рейн, Днепр, Коттонвудский Каньон или Нова-Авон) на спине, в смутном эктоплазменном облаке намокших, набухших одежд из стеганной ваты, мечтательно напевая "эх, на-ни, на-ни, на-ни-на" или какие-нибудь иные старинные гимны. Напевы становятся колокольным звоном, мы видим заболоченную равнину, где растет Orchis mascula, и вольного пастуха: исторические лохмотья, солнцем просвеченная борода, пяток овечек и один прелестный ягненок. Очень важен этот ягненок, хоть он и появится лишь на миг — на один удар сердца, — буколическая тема. Напевы тянутся к пастуху королевы, овечки тянутся к ручью.