Елена Ткач - Царевна Волхова
Так началась их новая жизнь. Жизнь в деревне.
Деревенские вроде бы приняли Тасю с детьми. А вроде бы и не приняли… Ясно ведь — чужаки! Да и дом, в котором поселились они, пустовал долгие годы, и не одна веселая компания забиралась сюда через раскуроченное окно, чтоб самогоночки выпить, да с бабами позабавиться. И вообще, стоял себе дом пустой. Прежде, давно, ещё в сороковые, жили в нем люди свои, местные. А теперь — не пойми кто! Какие-то доходяги московские. И воду-то из колодца толком достать не могут, ведро перетягивает! «Перетягиват!» — как говаривали в здешних волжских краях, проглатывая гласные в последнем слоге.
Они и вправду казались в деревне белыми воронами: бледные, худющие, неуверенные — не девки, а тени какие-то, что мать, что дочка… Сеня-то ещё ничего, основательный карапуз, любопытный. Калякает со всеми, лопочет, все ему интересно. А эти: мать с дочкой ни с кем и говорить не хотят, сторонятся. Видно, носы дерут! Деревенские бабы похохатывали, глядя на них, и высматривали через забор все, чем эти, московские, занимались. Интересно — все ж развлечение!
А через неделю, когда земля потихоньку вплывала в лето, её вдруг словно накрыло раскаленным от солнца невидимым куполом. Пала жара! «Ох, уж больно люди Бога разгневали, — вздыхали старушки. — Никогда не бывало июня такого. Сгорят ведь хлеба!»
Тяжкий знойный июнь опалил землю непривычной жарой. Тридцать восемь в тени! Остров походил на придавленный крышкой чугунный котел, преющий в печке, и даже близость большой воды не спасала. От этой жары люди словно с ума посходили, и весь остров начал буйствовать. Пить!
Пили самогон. Крепостью семьдесят градусов — что крепче водки! Гнали в нескольких деревнях, но предпочитали брать коричневатое зелье у Николая на хуторе — так называли дачный поселок неподалеку от пристани. Двигались за ним перебежками — от одного тенистого перелеска к другому. А на открытых местах: в полях, по проселкам от этого африканского жара вообще было нечем дышать. Да ещё луга зацвели, сады, огороды, и от терпкого душистого воздуха, напоенного пьяным запахом трав, у людей попросту «крыша поехала». Воздух этот — раскаленный, тугой — не шел в легкие, и народ ходил с приоткрытым ртом, словно все были рыбами, и рыб этих выудили из воды и побросали на берег. От того и дурили — дрались, куражились, лезли в одежде в воду и орали там не своим голосом… А потом снова топали за самогонкой и валились там, где одолевал лютый и мутный хмель — при дороге, под кустом, за околицей…
И начались безобразия.
Начались они с того, что Тасин сосед, пьющий запоем пастух Михалыч, заснул под кустом, и стадо разбрелось по задворкам и огородам, вытаптывая рассаду. Бабы с воем кинулись собирать коров, кроя Михалыча матом, а молочница баба Поля, у которой был самый зычный и пронзительный голос, вопила на всю деревню, что у неё и у Рябовых всю капусту коровы сожрали!
Михалыч, проспавшись и топая сапогами, всполз на крыльцо к Тасе и забубнил нечто мало понятное — слова он выговаривал глухо и скороговоркой. Но скоро Тасе не нужно было и слов разбирать, ясно стало, что Михалычу требовалось двадцадцать рубликов на опохмел — ровно столько стоила на хуторе в Юршино поллитровка самогона. Он стал являться к ней в пять утра, мог и посреди ночи, дубасил кулаком в дверь и мычал: «Хозя-ака! Хозя-ака!» Михалыч знал, что кроме новой его московской соседки, во всей деревне больше денег ни у кого нет, а если и есть, так никто не даст! Тася давала…
Василий привел к ней двоих соседей своих по деревне — щуплого серокожего Владимира и улыбистого Бориса. Им заказано было подновить крышу, поправить кое-где стены, починить рамы, вставить стекла и вообще хоть сколько-то привести дом в порядок. Сосед напротив, живший в покривившемся домике под раскидистой старой березой, вызвался починить проводку. Звали его Леней. Вечерами он, робея и пряча глаза, появлялся у Таси то с новенькой титановой лопатой, то с крепкой плетеной корзинкой, то с топором, предлагая обменять означенные предметы на двадцать рублей… Тася меняла.
Из-за речки Юги, огибавшей остров по окоему, где стояла деревня Антоново, и отделявшей его от материка, из поселочка Свингино появился призванный Василием печник Коля Хованкин с сыном Лешей. Оба принялись крушить старую печь, таскать глину с берега, замешивать её с песком и класть новую печку. Николай, появившись, выпил бутылку водки, после сообщил, что цена, о которой условились, его не устраивает, нужна прибавка для напарника, то есть для сына Леши. Тася на прибавку согласилась.
Все это время, пока Тася входила в деревенскую жизнь, осваивалась и начинала понемногу знакомиться с деревенскими бабушками, Эля пропадала в лесу. Там цвели ландыши, пели птицы, из-под ног вспархивали тетерева, и огромные замшелые валуны живописными пятнами светлели под солнцем среди елей и густых зарослей можжевельника. Но самым любимым местом её стал необъятный луг, раскинувшийся за деревней и простиравшийся живым колеблемым морем трав до берега настоящего моря — Рыбинского. Там шумел прибой и тянуло свежестью от сероватой воды, уходящей за горизонт. На море Эля бывать не любила. Ей отчего-то было не по себе, когда стояла на берегу и глядела на неприветливую суровую воду. Это было искусственное водохранилище, самый большой искусственный водоем в мире, вырытый в сороковых годах. При затоплении под водой осталось множество деревень и даже целый старинный город Молога. Нет, неуютно ей было на берегу, неуютно! То ли дело Волга, живая, ясная, синяя, по которой ходили белоснежные трехпалубные теплоходы, баржи и сновали легкие маневренные моторные лодочки… Эля часами пропадала на берегу Волги и в лесу, но по утрам, на заре, часов в пять, выходила на залитый солнцем луг за деревней и шла по высокой траве к одинокому дубу, растущему на краю острова, в том месте, где река Юга сливалась с Рыбинским морем. Это было ещё не море, но и не река широкий залив улыбался ей светлой синью, по нему бабочками порхали белопарусные яхты, легкокрылые чайки, и сидя под дубом, Эля глядела на воду, глядела за край земли и не могла наглядеться.
Там на заре она слышала пение. Стройный хор мужских голосов звучал из воды — это был церковный распев.
Ей во сне стала снова являться Светлая гостья. И не только во сне наяву. В красных одеждах, в облаке лучистого света. Свет тот был так непохож на земной — он был не от мира сего. Но когда утром вставало солнышко, что-то в ответной улыбке земли, которой оно улыбалось, было от этого ясного света. Элина гостья звала девочку за собой и шла над землей к берегу острова, где рос одинокий дуб. Там она пропадала. Иногда Эля видела её и в лесу. А на Троицу она встала над водами моря — невиданная, заслоняющая горизонт, и красные одежды её алели над бурливой водой. Она воздела правую руку, словно благословляя и остров, и деревеньки, и тихий деревенский погост, и Элю — это было как знамение. Знак того, что грядет… чудо ли, радость, беда… Нет, Эля знала, что Она всегда отводит беду и сейчас отведет, что от простертой её руки — благодать… Но знала также, что это благословение — перед битвой. И она стала готовиться к ней.
И началась буря. На остров шел ураган. И захлопали ставни. И две вековые березы срезало, как травинки. И несколько лодок сорвало и унесло в море. И с домика их соседки бабушки Шуры снесло три листа шифера. Они рухнули в сад, разкрошив её любимую яблонку и превратив в кашу кусты сортовых пионов. И бабушку Шуру приютила у себя тетя Маша, а та только тихонько покачивала сухонькой головой и шептала: «Плевать… Плевать…» Ей было жаль пионов. Но ныть и причитать она не умела. Ждала, когда уйдет ураган, и кто-то починит ей крышу, и она снова вернется домой. Главное, чтобы дом стоял!
Ураган бушевал всю ночь, и ночь эту остров выстоял. И наутро, когда все стихло, и только поваленные деревья и разбитые ставни напоминали о ветре, жестком как сталь, люди стали выползать из домов, подсчитывать понесенный урон, бегать к соседям, пересуживать как и что починить… И стали пить. Ой, как пить! И бабы, и мужики… Тася побежала в деревню Липняги к бабе Гале, у которой брала молоко, — та, шатаясь, выползла к ней с крыльца, и тонкими в нитку губами дребезжащим голосом стала тянуть: «Ангел мой! Ты не бойся, не бойся!» Она старалась успокоить ту, которая к здешней жизни была не привычна, ту, у которой в доме не было даже кроватей и дети её до сих пор перемогались на холодом полу, — старалась передать ей хоть толику бодрости и надежды. Баба Галя пошла в огород и надергала Тасе пышный пучок укропа, и дала ей трехлитровую банку соленых огурчиков и молока, и толкалась в сенях, колыхалась… и все повторяла: «Не бойся!»
А та, которую деревенская бабка назвала «ангелом» — Тася отыскала Михалыча и послала за самогонкой. И под вечер едва ли не пол-деревни сидело у неё за сколоченным Вовкой столом, и Тася пила… пила!