Михаил Салтыков-Щедрин - Невинные рассказы
Наконец лошади остановились у просторной избы. Это была станция, но непочтовая, где, хоть с грехом пополам, путешественник может приютить своюголову без опасения быть ежеминутно встревоженным шумом и говором людей, хлопаньем дверей и незасыпающею деятельностью дня; это была простая изба, назначенная по отводу для отдыха проезжающих по казенной надобностичиновников, покуда сбирают для них свежих обывательских лошадей. Сверхмоего ожидания, горница, в которую меня ввели, оказалась просторною, теплоюи даже чистою; пол и вделанные по стенам лавки были накануне выскоблены ивымыты; перед образами весело теплилась лампадка; четырехугольный стол, закоторым обыкновенно трапезуют крестьяне, был накрыт чистым белым перебором, а в ближайшем ко входу угле, около огромной русской печи, возиласьбаба-денщица, очевидно спеша окончить свою стряпню к приходу семейных отобедни. На одной из лавок, возле переднего угла, сидел слепой и ветхийдедушко, вроде тех, которыми почти фаталистически снабжается всякаясколько-нибудь многочисленная крестьянская семья, и держал в рукедеревянную палку, которою задумчиво чертил по полу. Он делал это дело снеобычайным терпением, как будто оно составляло последнюю задачу его жизни, и, нащупав палкою какую-нибудь неровность, сердился и ворчал.
Приезд мой не произвел, однако ж, особенного впечатления, так как, послучаю отвода избы под станцию, хозяева ее скоро свыкаются с общим видомчиновника, которого появление составляет в кругу их факт почти ежедневный. Денщица, которая, по рассмотрении, оказалась молодухой, продолжала усердноделать свое дело, а дедушко по-прежнему водил палкой по полу и ворчал просебя. На полатях возились и потягивались ребятишки.
– Далеко отсюда становой живет? – спросил я.
– Да верст, чай, с восемь будет, – отвечала денщица, действуя в то жевремя ухватом, которым отправляла в печь горшок с похлебкой.
– А ты говори дело, а не "чай", – вступился мой спутник и камердинерГриша, во всякое другое время очень добрый малый, но теперь сильноозлобившийся вследствие мороза и других дорожных неприятностей.
– А вот мужики придут – они тебе дело и скажут… Ишь, больно строг: сбабы спрашивает!
– Эх ты! баба так баба и есть, – отозвался Гриша, но с таким глубокимпрезрением, что я сразу сознал глубокую разницу, существующую междупривилегированным полом и непривилегированным.
– Никак, кто пришел? с кем это ты, Татьяна, разговариваешь? – откликнулся дедушко.
– Становой далеко отсюда живет? – спросил я, обращаясь к старику.
– Ась.
– Ишь ты! глухие да глупые – вот и жди от них толку! – злобно заметилГриша.
– Барин приехал… чиновник, дедушко! – кричала между тем Татьяна, наклонясь к самому уху старика, – спрашивают, далече ли до станового будет?
– Да верст пяток поболе будет, – прошамкал старик, – выедешь ты, сударь, за околицу и поезжай все вправо… там три сосенки такие будут…древние, сударь, еще дедушко мой их помнил – во какие сосны!.. От нихповертывай прямо направо, будет тебе там озеро, и поезжай ты через него всепрямо, все прямо… Летом-то, сударь, здеся-ко не проедешь, а надо кругом; так в ту пору вместо пяти-то верст и пятнадцать поди будет!.. Ну, а заозером прямо и представится тебе господин становой… так-то.
– Так нельзя ли лошадей поскорей заложить? – спросил я.
– А у нас и робят-то никого нет, все в церкву ушли, – отвечаламолодуха, – видно, уж тебе, барин, обождать придется!
– Дедушко! как бы лошадей заложить? – снова спросил я, наклонясь кдедушке.
– А что ж, сударь, для че не заложить! кони ноне дома, мигом заложат! Татьяна, сбегай по-мужа-то, скажи, мол, чиновник наехал!
Но покуда Татьяна сбиралась, семейные уж возвратились из церкви игурьбой ввалились в избу. Прежде всех, как водится, влетел никем непрошенный клуб морозного воздуха и мигом наполнил комнату белесоватымтуманом; за ним вошел старший сын дедушки, мужичок лет пятидесяти с лишком, очень сановитой и бодрой наружности, одетый по-праздничному, в синююсибирку.
– С праздником, батюшка! – сказал он, помолившись наперед образам, – бог милости прислал!
– Ну, слава богу, слава богу! – прошамкал старик, привставая с лавки, – вот и опять мы с праздником! С вами, что ли, некрут-то?
– Здесь, дедушко, будь здоров! – молвил, выступая вперед, молодойпарень.
Я вспомнил, что по случаю военных обстоятельств объявлен был в товремя чрезвычайный набор, и невольно полюбопытствовал взглянуть на рекрута. Физиономия его была чрезвычайно симпатична: хотя гладко выстриженные волосынесколько портили его лицо, тем не менее общее его выражение было весьмаприятно; то было одно из тех мягких, полустыдливых, полузастенчивыхвыражений, которые составляют почти общую принадлежность нашего народноготипа. Смирно стоял он перед стариком-дедушкой в своем коротенькомрекрутском полушубке, засунув руку за пазуху и слегка понурив голову; вголубых его глазах не видно было огня строптивости или затаенного чувстваропота; напротив того, вся его любящая, беспредельно кроткая душа светиласьв этом задумчивом и рассеянно блуждавшем взоре, как бы свидетельствуя о еговечной и беспрекословной готовности идти всюду, куда укажет судьба.
– Ну, дай бог здоровья начальникам… отпустили тебя, Петруня… и нассделали с праздником, – сказал старик.
Покуда старик говорил, сзади у печки послышались сначала вздохи, апотом и довольно громкие всхлипывания. Петруня как-то болезненно весьсжался, услышав их.
– Ну вот, пошла баба голосить! уйми ты ее, Иван! – обратился старик кстаршему сыну, – нешто лучше бы было, кабы не отпустило сына-то… так тыбы радовалась, не чем горевать!
– Так неужто ж и пожалеть нельзя! – отозвалась из угла баба, – собирались ноне женить в мясоед парня, ан замест того вон он куда угодил…и не чаяли!
Петруня, казалось, еще более сжался при последних словах матери.
– Ничего, с богом… не на грех идет! чай, еще не сколько мученья-топринял, Петруня? – спросил дедушко.
– Мученьев, дедушко, нет; а вот унтер сказывал, что через десять дён впоход идти велено, – отвечал Петруня тихо и дрожащим голосом.
– Ну что ж, и в поход пойдешь, коли велено! Да ты слушай, голова! и яведь молоденек бывал, тоже чуть-чуть в некруты в ту пору не угодил… уж ичто хлопот-то у нас в те поры с батюшкой вышло!
– То-то "чуть-чуть"! – в сердцах ворчала мать, – вот не сдали же, атут как есть один сын, да и тот не в дом, а из дому вон бежит!
– А кто ж тебе не велел другого припасти! – сказал дедушкополушутливо, полудосадливо, – то-то вот, баба: замест того, чтоб потешитьсыночка о празднике, а она еще пуще его в расстрой приводит! Ты пойми, глупая, что он у тебя в гостях здесь! Вот ужо вели коней в саночкизапречь… погуляй покуда, Петруня, с робятками-то, погуляй, милой!
Иван, однако, не принимал никакого участия в разговоре. Он спокойнораздевался в это время и вместе с тем делал обычные распоряжения по дому. Но это равнодушие было только кажущееся, а в сущности он не менее женыпечалился участью сына. Вообще, нашего крестьянина трудно чем-нибудьрасшевелить, удивить или душевно растрогать. Ежеминутно имея прямоеотношение лишь к самой незамысловатой и неизукрашенной действительности, ежеминутно встречая лицом к лицу свою насущную жизнь, которая частопредставляет для него одну бесконечную невзгоду и во всяком случае многогоникогда ему не дает, он привыкает смело смотреть в глаза этой суровоймачехе, которая по временам еще осмеливается заговаривать льстивымиголосами и называть себя родной матерью. Поэтому всякая потеря, всякаянеудача, всякое безвременье составляют для крестьянина такой простой факт, перед которым нечего и задумываться, а только следует терпеливо и бодроснести. Даже смерть наиболее любимого и почитаемого лица не подавляет его ине производит особенного переполоха в душе; мало того: я не один раз видална своем веку умирающих крестьян, и всегда (кроме, впрочем очень молодыхпарней, которым труднее было расставаться с жизнью) замечал в них какое-тотвердое и вместе с тем почти младенческое спокойствие, которое многие, конечно, не затруднились бы назвать геройством, если бы оно не выражалосьстоль просто и неизысканно. Все страдания, все душевные тревоги крестьянинпривык сосредоточивать в самом себе, и если из этого правила имеютсяисключения, то они составляют предмет хотя добродушных, но всегда общихнасмешек. Таких людей называют нюнями, бабами, стрекозами, и никогдарассудливый мужик не станет говорить с ними об деле. Правда, дрогнет иногдау крестьянина голос, если обстоятельства уж слишком круто повернут его, изменится и как будто перекосится на миг лицо, насупятся брови – и только;но жалоба, суетливость и бесплодное аханье никогда не найдут места в егогруди. Повторяю: невзгода представляется для крестьянина столь обычнымфактом, что он не только не обороняется от него, но даже и не готовится кпринятию удара, ибо и без того всегда к нему готов. Всю чувствительность, все жалобы он, кажется, предоставил в удел бабам, которые и в крестьянскомбыту, как и везде, по самой природе, более склонны представлять себе жизньв розовом цвете и потому не так легко примиряются с ее неудачами.